Андрей Кручинин - Адмирал Колчак. Жизнь, подвиг, память
«Дорогой Александр Васильевич, Вы пишете: “Пожалейте меня, мне тяжело”»; «Вы говорите, что жалеете о том, что пережили гибель “Марии”»; «мне тяжело и больно видеть Ваше душевное состояние, даже почерк у Вас совсем изменился…» – не достаточно ли этих слов, чтобы почувствовать терзания адмирала? Не красноречивое ли свидетельство – просьба о жалости, исходящая от гордого Колчака? И разве не менее красноречиво говорит о состоянии Александра Васильевича тот кризис в его отношениях с Анной Васильевной, который разразился вскоре после гибели дредноута?
«Не знаю, жалость ли у меня в душе, – писала она 14 октября, после получения достоверных известий от самого Колчака, – но видит Бог, что, если бы я могла взять на себя хоть часть Вашего великого горя, облегчить его любой ценой, – я не стала бы долго думать над этим»; «если это что-нибудь значит для Вас, то знайте, дорогой Александр Васильевич, что в эти мрачные и тяжелые для Вас дни я неотступно думаю о Вас с глубокой нежностью и печалью, молюсь о Вас так горячо, как только могу, и все-таки верю, что за этим испытанием Господь опять пошлет Вам счастье, поможет и сохранит Вас для светлого будущего». Менее чем через неделю, после получения нового письма из Севастополя, Анна Васильевна убеждает: «Вы говорите о своем личном горе от потери “Марии”, я понимаю, что корабль можно любить, как человека, больше может быть даже, что потерять его безмерно тяжело, и не буду говорить Вам никаких ненужных утешений по этому поводу. Но этот, пусть самый дорогой и любимый, корабль у Вас не единственный, и если Вы, утратив его, потеряли большую силу, то тем больше силы понадобится Вам лично, чтобы с меньшими средствами господствовать над морем… Я знаю, что все это легко говорить и бесконечно трудно пересилить свое горе и бодро смотреть вперед, но Вы это можете, Александр Васильевич, я верю в это, или совсем не знаю Вас»; «Вы пишете, что Вам хотелось когда-нибудь увидеть меня на палубе “Марии”; сколько раз я сама думала об этом, но если этому не суждено было быть, то я все-таки надеюсь встретиться с Вами когда-нибудь – для встречи у нас остался еще весь Божий мир, и где бы это ни было, я увижу Вас с такой же глубокой радостью, как и всегда». В какой-то момент ей показалось, что самый опасный для Колчака период остался позади: «Дорогой Александр Васильевич, – говорится в письме от 23 октября, – сегодня получила Ваше письмо от 18-го и прочла его с большой радостью. Вы пишете мне об очень печальных вещах, Александр Васильевич, но я вижу, что Вам легче, что Вы думаете о будущем, строите планы, и я бесконечно рада этому». Однако вслед за этим в переписке наступила пауза, а письмо Тимиревой Колчаку от 9 ноября определенно свидетельствует о каком-то новом надломе в душе адмирала.
«… Сегодня получила наконец после долгого ожидания письмо от Вас, глубоко огорчившее меня, – пишет Анна Васильевна. – Оно жестко, холодно и просто враждебно по отношению ко мне, – но это все ничего, у меня нет ни горечи, ни обиды, мне только бесконечно больно видеть Вас в таком состоянии полной безнадежности. Вашей виновности, о которой Вы говорите мне не первый раз, я не признаю. Если Вы ответственны за все, что происходит под Вашим командованием, это еще не значит, что во всех несчастьях лично Вы виноваты, тем более в тех, где помочь Вы фактически не имели возможности… Вы пишете, что сознательно отказываетесь от моего отношения к Вам и моих писем; я на это скажу, что только от моих писем Вы можете отказаться, если Вам тяжело и неприятно их получать и Вы действительно хотите забыть меня совсем [28]– скажите слово, и я никогда не напомню Вам о себе больше. Но думать о Вас по-прежнему с неизменной нежностью и постоянной тревогой за Вас – этому помешать не в Вашей власти. Вы говорите: “В несчастьи я считаю лучше остаться одним”. Александр Васильевич милый, неужели правда мое внимание и ласка так неприятны Вам, что Вы хотите совсем оттолкнуть меня. Я так далека от Вас, и мне абсолютно ничего от Вас не надо – неужели все-таки я Вам в тягость?
Меня мучит мысль, что я могла чем-нибудь огорчить Вас в последних письмах, что Вы говорите со мной так враждебно; но Вы же знаете, Александр Васильевич, что ни за что на свете я не хотела бы сделать Вам больно, если же Вам было что-нибудь неприятно в них – простите мне невольную вину. Возражать Вам на тему о том, чего Вы достойны и чего нет – я не буду; скажу только, что Вы всегда высоко стояли в моих мыслях, и я не знаю за Вами поступка, который ронял бы Вас в моих глазах. Несчастье есть несчастье, если его невозможно предотвратить, а не вина и не “позорное деяние”, как Вы говорите. И я совсем не судья Вам, а только очень большой и верный друг, и право же, Александр Васильевич милый, совсем не заслужила, чтобы Вы так холодно отстраняли меня от себя. Это совсем не упрек, ведь я знаю, как трудно, как тяжело Вам теперь, Вы могли бы говорить мне все что угодно – я не в состоянии поставить Вам в вину ничего. Желаете ли Вы этого или нет, мое отношение к Вам остается неизменным. До свидания, друг мой, дорогой Александр Васильевич. Пусть Господь сохранит Вас и пошлет Вам мир душевный. Я же помню и молюсь за Вас как всегда…»
Похоже, Тимирева не очень понимала, что происходит с адмиралом. Еще раньше она услышала в его словах нотки какого-то мистического страха («Вы говорите о расплате за счастье – это очень тяжелая расплата, не соответст[вующая] тому, за что приходится платить. Будем думать, Александр Васильевич милый, что это жертва судьбе надолго вперед и что вслед за этим ужасом и горем будут более светлые дни») и прочла нечто, ее глубоко поразившее: «Вы пишете о том, что Ваше несчастье должно возбуждать что-то вроде презрения, почему, я не понимаю. Кроме самого нежного участия, самого глубокого сострадания я ничего не нахожу в своем сердце… Кроме ласки, внимания и радости я никогда ничего не видела от Вас, милый Александр Васильевич; неужели же правда Вы считаете меня настолько бессердечной, чтобы я была в состоянии отвернуться от самого дорогого моего друга только потому, что на его долю выпало большое несчастье?» Буквальное, а возможно, и неверное прочтение каких-то слов Колчака, которых мы не знаем, должно было повергнуть Анну Васильевну в подлинное смятение, и стоит только подивиться ее самообладанию, чуткости и заботливому такту. Очевидно, в первый раз она невольно допустила в сильном и умном Колчаке такой недостаток великодушия, который заставил бы его заподозрить любимую женщину в способности «отвернуться» от флотоводца, подвергшегося удару судьбы.
Той же логикой руководствуются и современные авторы, категорически утверждая: «Профессия настолько захватила адмирала, что в музыке он признавал только героическое, сведения о цветоводстве черпал из истории войн, а свои отношения с женщинами строил, исходя из принципа, что любви достоин только воин-победитель». Опираясь, должно быть, на слова Бубнова («Со свойственным ему возвышенным пониманием своего начальнического долга он считал себя ответственным за все, что происходило на флоте под его командой, и потому приписывал своему недосмотру гибель этого броненосца, хотя на самом деле тут ни малейшей вины его не было»), другой исследователь говорит о «комплексе вины», мешавшем Александру Васильевичу «жить и полноценно исполнять свои обязанности», – как будто не обращая внимания, что в такой степени «комплекс» уже становится близок к помешательству, которое вряд ли можно было «стряхнуть», «придя в себя». И хотя окончательного ответа и полностью достоверной реконструкции здесь дать, конечно, нельзя, – стоит задуматься, какие предположения о душевном состоянии и даже мировоззрении Колчака было бы все-таки допустимо сделать?
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});