Рамон Фолк-и-Камараза - Зеркальная комната
Старик на вид был крепкий и старческим склерозом, похоже, не страдал. Поэтому меня удивило, что он не спрашивает, откуда я здесь взялся об эту пору, и говорит со мной, словно со старым знакомым, но не интересуется моими родными. Услышав мой удивленный вопрос, старик сказал просто: «Конечно, я вас знаю», — а потом его словно прорвало: «Спрашиваешь, как здоровье жены? А тебе отвечают, что развелся. А как поживает ваш сын-священник? Уже женился и двое ребятишек», вот он и не лезет в душу, не хочет попасть впросак, и вообще оставьте старика в покое.
Наконец-то я дома. В Женеву позвонил — просто гора с плеч. Теперь можно и поужинать. Приготовлю-ка яичницу из двух яиц, глазунью, как говорят мои домашние. Я любил ее в детстве, люблю сейчас и буду любить всегда, аминь.
10
Сегодня идет дождь (должно быть, для разнообразия?). Когда я открыл глаза в шесть часов, чтобы повернуться на другой бок и спокойно проспать до восьми, за окнами лило как из ведра. А в восемь ливень и не думал стихать, и вряд ли сегодня он вообще соберется это сделать, судя по сплошным низким облакам, непроницаемым и не менее мрачным, чем я несколько недель назад.
Весенний ливень, обильный и спокойный, необходимый полям и деревьям. Без бурь и гроз, без грома и молний, которые обрушиваются на Вальнову летом и, словно залпы искусственного фейерверка, наполняют округу треском и всполохами, испытывая надежность нашего громоотвода (это «специальное устройство» велел установить отец — поборник прогресса).
Громоотвод был гордостью нашей семьи, да и всей Вальновы. Говорят, его привезли на местном поезде — том самом, ныне стоящем на заросших травой путях, — в двух товарных вагонах, потому что в одном эта длинная штука не умещалась. Когда громоотвод установили, местный каменщик, известный в поселке своей ученостью, написал отцу пространное письмо о ходе работ. В конце своего велеречивого послания он скромно уточнил (позабыв о высоком стиле): «Поставили мы его малость криво, но это ничего».
Не знаю, может, громоотвод и «отводит гром», но молнии он притягивает к себе, как магнит железо, и если они попадают на это «специальное устройство», дом содрогается от грохота. Когда-то, еще при жизни отца, приготовления к грозе считались у нас делом серьезным. Лишь только тяжелые тучи окружали вершину Монграла, все приводилось «в состояние боевой готовности»; мы работали слаженно и быстро, словно матросы парусного судна при приближении шторма: снимали с веревок белье, тащили в дом плетеные стулья, убирали в гараж велосипеды, закрывали окна и жалюзи… Но одно серьезное дело отец не доверял никому: вооружившись огромной лейкой, он шел «полить» громоотвод — намочить песок в яме, куда должна была уйти молния, чтобы затем исчезнуть в таинственных земных глубинах. Интересно, как громоотвод действовал восемь месяцев в году, пока мы жили в Барселоне? Или зимой он не нуждался в «поливе»? А может, просто не было молний?
Так или иначе, техника не стоит на месте, и теперь у нас установлен специальный автоматический «увлажнитель», говорят, он действует безотказно. А той лейки давно уже нет на свете.
Но в детстве мы верили в «специальное устройство» и чувствовали себя под его защитой, поэтому громы и молнии не пугали нас, а, наоборот, радовали и даже приводили в восторг. Ведь папа сделал громоотвод! И мы от души смеялись над детьми, которые в грозу забивались под перину и не вылезали оттуда, пока не появится радуга.
Вместе с отцом мы ожидали, когда ударит гром. «Видите, как далеко молния, загремит еще не скоро, — говорил он. — А вот эта совсем рядом, оглянуться не успеем…» И тут сильный удар грома заглушал его голос. Выяснив, что такое гроза, я поспешил воспользоваться своими познаниями. Это случилось в тот день, когда к нам приехали гости из Барселоны и вместе с ними — мальчик, мой ровесник, совсем «городской» ребенок, впервые попавший в деревню.
Вечером разразилась сильная гроза. Мы с моим новым знакомым сидели у окна, увидев яркую вспышку молнии, я небрежно бросил: «Сейчас будет сильный гром». И в ту же секунду раздался удар. Мальчик смотрел на меня во все глаза. Вторая молния лишь слабо блеснула: «Не бойся — этот будет тихий». И действительно, прогремело где-то далеко. «А сейчас ка‑а‑к…» Но я не успел договорить — страшный грохот раздался прямо над нашей головой. «Откуда ты знаешь?» — изумленно спросил «городской ребенок». Оказалось, он не представляет, что такое громы и молнии, и мои «пророчества» для него загадка. Мне страшно хотелось сделать вид, будто я «колдую» гром, но, не утерпев, я рассказал всю правду. Зато мальчик вернулся в город, узнав кое-что о тайнах матери-природы.
После завтрака — трубка и кофе. На улице все льет и льет. Приходится работать со светом, если, конечно, можно назвать работой то, чем я занят. Определим мое занятие так: я «думаю на машинке». Во всяком случае, в последние дни я имею больше оснований называться писателем, чем в предыдущие годы.
Да, наверное, я прав. В эти дни отшельничества давно забытое чувство радости наполняет меня, несмотря на груз одиночества, плохую погоду, скверную еду и недосып.
Должно быть, я действительно должен писать, чтобы жить и ощущать радость бытия, а изображать безразличие, когда дома или в гостях речь заходит о моем настоящем призвании, глупо и бесполезно.
Тридцать с лишним лет назад я уже интуитивно понимал это. Тогда я разом, за две ночи — днем я работал в издательстве, — написал две пьесы, в порыве вдохновения, которое, увы, посещает меня лишь ненадолго (стоит только музе покинуть мою обитель, я становлюсь невыносимым — раздражительным, обидчивым или, наоборот, апатичным и подавленным).
Теперь я понимаю — пьесы совершенно не годились для театра. Сюжеты были разные, но тема одна и та же: я просто пытался объяснить, насколько мне необходимо писать.
Первая пьеса носила несколько претенциозное название «Ничтожество». Она получила премию и была поставлена на сцене, но с треском провалилась у публики и у критики. Действие происходило в некоей европейской стране (имелась в виду Каталония), оккупированной немцами (франкистами). Главный герой (ваш покорный слуга) состоял в рядах Сопротивления, любил одну-единственную женщину и находился в сложных отношениях с религией (родина-любовь-вера — обычная триада Цветочных игр). Кроме того, герой писал книги, что называется, «в стол», но делал вид, будто это занятие для него лишь развлечение, маленькая слабость, к которой следует относиться снисходительно или благосклонно, но не более того. И лишь когда за ним приходили из гестапо (франкистская жандармерия), наш герой показывал свое истинное лицо — перед смертью он заботился лишь о том, чтобы спасти свои опусы: «Бумаги, мои бумаги, там в ящике стола, умоляю, не жгите их!» Конечно, я хотел показать (но явно не сумел достичь цели), что писатель — человек слабый и в решительную минуту способен позабыть о Боге, родине и о любви.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});