Лев Копелев - Утоли моя печали
— Ой, Саня, ты по логике рассуждать хочешь. Как в шахматы ходы рассчитываешь… А он из тех, кто может просто доску на пол смахнуть. Ты ему изящную комбинацию, любезный шах, а он тебе сапогом в пах: не обыгрывай начальство!
— Зря паникуешь, Борода! Про Фому я бы поверил, но Антон другой породы.
Однако через несколько дней на прогулке он мрачно сказал, что Абрам Менделевич спросил его, кому бы он мог передать артикулянтов, поскольку Антон Михайлович намерен перевести его на «укрепление» математической группы, там срочно разрабатывают сверхнадежную систему шифрации. Без этого конструкторы не могут закончить шифратор…
Такое неожиданное перемещение показалось безрассудным, но, с другой стороны, успокаивало: значит, это и есть вся месть обиженного Антона.
Солженицын создал на шарашке нечто и впрямь раньше не существовавшее — научно (фонетически, психо-акустически и математически) обоснованную теорию и практическую методику артикуляционных испытаний. Он стал отличным командиром артикулянтов, был действительно незаменим. Это понимал каждый, кто видел его работу и мог здраво судить о ней. Это сознавал и он сам и вовсе не хотел переключаться на унылую математическую поденщину рядовым, в одном строю с более опытными и знающими специалистами. Он сказал, что Абрам Менделевич думает так же, обещает отстаивать…
В те же дни у нас появился профессор математики Ростовского университета, пришел в числе штатских консультантов очередной правительственной комиссии. Узнав своего бывшего студента, удивленно, но приветливо поздоровался, участливо глядел на арестантский синий комбинезон. А на следующий день вызвал его для деловой беседы, представился куратором математической группы. Солженицын, уверенный, что его неопровержимо рациональные доводы убедят профессора, выложил начистоту, что хочет заниматься только артикуляцией, в которой он создал уже немало нового, что это настоящая научная работа, а математическая группа ему не по нраву с самых разных точек зрения…
Профессор слушал внимательно, возражать не стал и говорил в таком тоне, что совершенно успокоил доверчивого собеседника. Когда я усомнился, не перебрал ли он в откровенности, ведь почтенный земляк все же состоит при начальстве, он только отмахнулся… Через день его вызвали «с вещами».
Я прибежал к Абраму Менделевичу — может быть, это какое-то недоразумение. Но тот сухо отстранил все просьбы и уговоры. «Приказ управления».
А вечером, наедине, сказал:
— Это вам всем урок. Чтоб знали: Антон Михайлович ничего не прощает. Никому.
* * *Солженицын оставил мне свои конспекты по Далю, по истории и философии, несколько книг, среди них растрепанный томик Есенина — подарок жены с надписью «Все твое к тебе вернется», и — как главное «наследство» — своего лучшего друга Николая Виткевича.
Все конспекты уцелели и вернулись к нему. Это удалось благодаря Гумеру Ахатовичу Измайлову. Талантливый инженер-электронщик, осужденный на 10 лет «за плен» и за то, что в плену дружил со своим земляком, поэтом Мусой Джалилем (о гибели Мусы и его новой славе он узнал много позднее, уже на воле), Гумер был в числе семи инженеров и техников, которых досрочно освободили в 1951 году в награду за создание сверхсекретного телефона — за ту работу, которая начальникам принесла ордена, ученые степени, Сталинские премии.
Все освобожденные остались на шарашке вольнонаемными. Но только двое — Гумер и его друг Иван Емельянович Брыксин — сохранили по-настоящему добрые отношения с недавними товарищами, не шарахались от нас, не сторонились. Именно Гумер Измайлов вынес и передал моим близким все конспекты Солженицына и значительную часть моего архива.
А книжку Есенина я, к сожалению, еще раньше доверил хранить моей подружке. Позднее, когда она уже работала в другом отделе, я, случайно встретив ее в коридоре, спросил, сохранила ли. Она испуганно зашептала: «Какая книжка? Какой Есенин? Так то же была совсем старая рвань… я и не помню, куда сунула, и вы, пожалуйста, забудьте. Совсем забудьте».
Когда Солженицын рассказывал мне о своем «деле», он говорил о Николае Виткевиче — Коке — своем лучшем друге. В годы войны они переписывались. Виткевич служил полковым химиком на другом фронте. Полагая, что военная цензура заботится только о военных тайнах, друзья непринужденно вольнодумствовали на политические темы и не слишком сложно шифровали рассуждения о преимуществах «Лысого» (Ленина) перед «Усатым» (Сталиным), который много наломал дров и в тридцатом, и в тридцать седьмом, и в сорок первом годах…
Эта переписка стала основой обвинения по ст. 58–10, 58–11. Судили их порознь. Виткевича армейский трибунал приговорил к десяти годам, а Солженицына ОСО — к восьми.
В начале пятидесятого года тюремный кум вызвал Солженицына, сказал, что скоро на объект привезут его «подельника» Виткевича, и предупредил: «Вам нужно будет вести себя особенно аккуратно».
Рассказывая об этом, Саня был очень встревожен: не провокация ли?.. Не собираются ли наматывать новое дело? Он просил меня ничего никому не говорить, даже Мите.
— А тебе Кока обязательно понравится. По убеждениям, по идеологии он, пожалуй, на полдороге между мной и тобой.
Когда Виткевич приехал, первые день-два они все свободные часы были вдвоем, сосредоточенно, серьезно толковали. Митя и я старались, чтобы им никто не мешал. Солженицын даже сменил свою нижнюю койку на верхнюю, чтобы оказаться рядом с другом.
Николай — русский по матери и поляк по отцу, которого он не помнил, детство провел в семье отчима, дагестанца, и усвоил повадки, мироощущение и даже психологию горца-мусульманина. О Шамиле, мюридах говорил с благоговейным восхищением. Блаженно вслушивался, когда по радио передавали горские песни и когда пел Рашид Бей-бутов. Ему нравилось, что я стал называть его Джалиль — так его звали в детстве.
Коренастый, смуглый, широколицый, он легко, но твердо ступал по земле; старался быть или во всяком случае казаться непроницаемо спокойным, подавлять вспыльчивость.
Очень выразительно рассказывал он о детстве, о Дагестане, о фронте, о лагерях. Особенно хорошо — почти поэтично — о том, как единоборствовал с тачкой, прилаживался к ней, пересиливая боль мышц, усталость, отчаяние, и как, осилив тачку, стал здоровей, постепенно окреп… Потом, в тайге, на лесоповале, первобытно радовался костру, готов был молиться огню, стать огнепоклонником…
Иногда мы спорили. Джалиль считал себя последовательным ленинцем, пахана Сталина отвергал безоговорочно, а меня упрекал, что я его переоцениваю и, пытаясь рассуждать объективно, по сути оправдываю его зверства.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});