Галина Кузнецова-Чапчахова - Парижанин из Москвы
И вот, наконец-то: постель.
— …Когда я люблю, я отдаюсь весь и хочу полной обратной отдачи. Но ты хмурилась, и я сдерживал свои слёзы, свой порыв. Какая боль! Держать тебя в своих объятиях и… быть остановленным, хотеть кричать и… подавлять стон.
А «Пути»?! Ты же не попросила, чтобы я почитал. Ну, не навязываться же!
…Так обходиться со мной — то клясть, то грозить, то «преграждать», то обвинять, то требовать, то… нежить, то приласкивать, то молить о просветлении, то взывать к чистоте, к братству, к дружбе, к тихости… то обещать, заверять — всё это так, будто ничего не случилось!.. Нет, так я легко всё принимать не могу. Я не ветер, который носит и аромат цветов, и дыханье горных далей, и пыль, и гарь, и дым, и… хуже! Я не свалка, я ещё и личность. И ты знаешь, для чего и во-Имя чего я жил, живу…
Бесценная, неиспиваемая, жена моя, девочка, я слышу твоё дыхание… или я найду силы отойти от тебя, моё наваждение, или меня просто не станет.
Неужели ты до сих пор не догадалась, что я не такой мужчина, как другие? У меня нежное сердце, Ольга. Я плакал в детстве, не понимая, когда разлучили моего двоюродного брата с его девушкой (не пора и не время, найдём ему «мамзель»).
Оля, меня нельзя обижать — ты обижаешь во мне доверчивого ребёнка, но я тебе этого никогда не скажу и не напишу, если сама не поймёшь… -
(Посылать ли эти строки? Понятно ли ей, что он достоин бо́льшего?)
На другой день И.С. почувствовал невыносимую пустоту. Без Оли, любой, пусть бессердечной (это она-то твердит о чуткости), холодной, с умными вбирающими всего человека глазами, не посылающими в ответ никакого тепла, света, прелестными круглыми глазами настороженной птицы — жизни ему нет. Чего боятся эти глаза, в отчаянии спрашивал он себя, ведь не его же. Ведь она знает, что он любит и будет любить всегда.
Или сомневается, глупая? Вот где простор для Достоевского! Вот где он наблюдал бы такие перепады, до коих и Настасье Филипповне далеко.
Сжигает, калёным железом пронзает, а ему это — жизнь. А без этого — пустота.
— …И с кем ты живёшь! Он — «плачет»! А на рассвете уезжает, когда прошло всего несколько часов с твоего возвращения. Я этого не вмещаю. Как же ты та-ак живешь, как домашняя живность. Как собачка, которую запросто оставляют, если не с руки взять с собой.
Распрямись, Ольга, хватит солить-коптить-варить. На это способна кухарка. Ты личность. Не мелочись, не цепляйся за эту призрачно прочную свою жизнь. Это не жизнь.
…Ольга, пусть мы больше никогда не встретимся. Ты дала мне много любви, но не простой, обычной человеческой любви, а какой-то больной. Ты не умеешь любить. Ты вся в страхе. Нельзя трепать любовь, волочить на глазах посторонних и делать их зрителями твоей необыкновенно чистой — пусть никто не посмеет сомневаться — любви.
Это, может быть, мои последние слова тебе. —
— Оля! Я сошёл с ума, что всё это тебе выложил. Я утром побежал на почту. Послал вдогонку депешу твоей маме — не отдавать тебе моего письма.
Прости, родинка, прости меня. Я не могу без тебя жить. Умоляю, приедь ещё раз. Я никуда тебя не выпущу. Больше никому и ничему не позволю отнимать тебя у меня. Оль, любовь моя осенняя. И такая жаркая. Не упускай дней, ведь живём — на скате.
Воспоминание о твоём теле сквозь прелестный кружевной шёлк, о твоих ногах, сильных бёдрах, ямочке на чреве — сводят меня с ума. Этот изгиб в коленях, лодочка… зовёт… твоё дыханье слышу и теперь… Оля! Хотя бы один только раз… О-ля… -
— Дорогой мой Ванечка, повторяю, я виновата во многом, но не в том, в чём винишь ты меня. Меня истинную ты так и не узнал, я скорблю, потому что сделать здесь что-нибудь невозможно.
Я никого никогда не зову, не оголяюсь. В своей сути я не огненная. Я скорблю за тебя: ты любишь то, чего нет. Моя любовь к тебе целомудренная, нежная, тихая. На такую любовь я готова. Всё красное, яростно-огненное не для меня, этого не принимает моя суть.
Вся история с Аром — подтверждение тому. Если хочешь знать, мы первые полгода жили как брат и сестра. И я не могу вот так — пошёл вон. Даже слугу не выгонят из дома, пристраивают в другое место.
Наверно, мне надо рассказать тебе об одном случае из детства. Как-то мне понадобилась дощечка — рисовать. Я поднялась на чердак, стала разглядывать какие-то ящички, из одного выпала тетрадка, какие-то записи. Почерк отца. На обложке одно слово — «Оленька». Заметки обо мне с первых дней жизни. Однако были там и более интимные записи отца — о страданиях мамы во время родов, о чувстве вины перед ней и нежелание причинить ей новые страдания в связи с предстоящим рождением Серёжи. Тебе это что-то говорит?
Зачем ты обсуждал меня с Серовым? Вон и старушке Анне Васильевне позволил иметь своё мнение о моей якобы гордыне.
Благословляю и молю: пощади себя. Не отчаивайся. Твоя любящая Оля.
P.S. С Фельтенбург, которая едет в Париж, посылаю тебе глазные капли от стянутости лба. Должны помочь.
Я не слушала «Пути» в твоём исполнении? Да я боялась тебя попросить, утомить.
У меня Тилли разбила машинку и спрятала. Ну, это ей даром не пройдёт. -
Только О.А. способна смешивать одним махом несовместимое!
— …Я опять тоскую о тебе, Ванечка. Как будто ещё никогда не писала писем тебе и не получала твоих. Как будто я опять в Викенборге. Всё вспоминается, как я шла вдоль золотого ячменного поля и знала уже, что обязательно, вот-вот напишу тебе первое письмо, ибо я помнила и любила тебя уже в Берлине.
И вот я опять иду вдоль ячменного поля. Но Викенборг уже совсем не тот. Дорогу перегородили, я перелезала через забор. Только канал всё такой же синий, а в парке запустение и дом облезлый… Ушла на опушку, легла в клевер, загадала — и сразу нашла четырёхлистник, посылаю его тебе. -
Возможно, Ольге кажется исчерпанным тяжкий инцидент двух встреч. Она не догадывается, какая напряжённая работа идёт в «её Ванечке», пока она «Начала работать красками».
— Наконец-то мне удалось их выписать. Моя американская золовка Веру́ приехала, она художница, очень высоко отзывалась о моих эскизах! Надеюсь через неё выписать американскую машинку с русским шрифтом. Потому что и слово меня держит.
Я рада, что Элен Эмерик хорошо перевела «Пути». Раз Зеелер доволен, то уж точно, хорошо. Какая Эмерик счастливая: дать французам такую книгу русского писателя!
Гортензия у тебя привяла оттого, что стоит на солнце. Надо её хорошенько пролить.
Если бы мне удалось отгородиться от всякой текучки, хорошенько поработать над моими вещами, кое-что ещё написать, в том числе и «Один день на ферме» и все прежнее пересмотреть — подготовила бы хорошую книгу.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});