Самуил Лурье - Литератор Писарев
Накинув поверх белья халаты (здесь, на Васильевском, в линиях, населенных чуть не сплошь студентами, жили без церемоний), вальяжно прошествовали по солнышку обратно в номера. Свалили на стол в прихожей охапку цветущей черемухи, наломанной по дороге, немного потолковали о начавшейся в Америке гражданской войне, о новых правилах, которые будто бы собирается ввести начальство для студентов университета, и разбрелись по своим комнатам — спать.
И только тогда Писарев достал из-под подушки письмо и распечатал его.
Раиса сообщала, что не может быть его женой, и просила вернуть ей слово и простить ее. Она всегда любила и будет любить его как сестра, но замуж выйдет за другого человека. Его зовут Гарднер Евгений Николаевич, он двоюродный брат Петра Александровича, офицер в отставке, имеет состояние. Она совершенно уверена, что будет счастлива, и не сомневается, зная убеждения Мити, что он, поразмыслив, поймет: все к лучшему. Он станет знаменитым писателем и ученым и встретит, конечно, женщину, достойную его, хотя, по правде говоря, найти такую нелегко (улыбнись же, Митя, мальчик мой!). Евгению Николаевичу очень нравятся Митины статьи и очень хочется познакомиться с их автором. Разумеется, все так и будет, и наша дружба станет еще крепче и нежней, а пока что — только первое время, самое короткое — лучше не видеться и не писать друг другу, потому что можно сгоряча наговорить и наделать глупостей, о которых после жалеешь. И она целует его на прощанье — впрочем, недолгое, не навек же, — и просит беречь себя и заступиться за нее перед Варварой Дмитриевной, которая теперь, чего доброго, вспылит, а ведь сама всегда хотела, чтобы так случилось.
Подпись была: «Навсегда твоя сестра Р. Коренева».
Глава девятая
1861. ИЮНЬ — ДЕКАБРЬ
Этим летом ему часто снился тягостный сон: будто он дерется с кем-то — просто на кулаках, как мужики в отцовской деревне, — и наносит удар за ударом, но руки не слушаются, он едва-едва, бессильно и вяло толкает противника, и тот тоже почему-то не может отбросить его или причинить ему боль, и вместо драки выходит какое-то отвратительное объятие с чужим человеком, в лицо которому никак не заглянуть.
И лето тянулось как сон — безболезненно и бессмысленно. Он твердил себе, что на этот раз ни за что не сойдет с ума — лучше умереть, и спасался испытанными уже средствами: уехал в Грунец, переводил Гейне стихами и прозой, пересказывал для «Русского слова» книги по физиологии, которыми снабдил его Благосветлов: «Газы, соли, кислоты, щелочи соединяются и видоизменяются, дробятся и разлагаются, кружатся и движутся без цели и без остановки, проходят через наше тело, порождают новые тела — и вот вся жизнь, и вот история».
С Благосветловым завелась у него оживленная переписка. Тот регулярно сообщал столичные новости: опубликованы новые правила для студентов университета; министр просвещения Ковалевский заменен адмиралом Путятиным; цензура свирепствует пуще прежнего; в Петербурге ходит по рукам прокламация, подписанная «Великорусс», выражения в ней довольно умеренные, но сам факт — необычайный.
Еще писал Григорий Евлампиевич, что унывать стыдно, особенно в такое время, как сейчас, да еще молодому человеку, которого ожидает всероссийская известность, и присылал журналы с отчеркнутыми на полях статей выпадами против «Русского слова».
Журналы надрывались в полемике, однако Писарева никто не трогал. Зато Благосветлову — тому доставалось. В «Отечественных записках» Альбертини и Бестужев-Рюмин наперебой осыпали его самыми презрительными эпитетами. Видимо, тут сводились какие-то личные счеты: прежде ведь Благосветлов в «Записках» печатался и с этим самым Бестужевым-Рюминым чуть ли не приятельствовал. Но теперь! Григорий Евлампиевич в одной статье обозвал лорда Росселя «умственной малостью», — «Отечественные записки», заступаясь за бывшего английского министра, вздохнули об участи русской журналистики, в которой гарцуют молодцы вроде г. Благосветлова. Григорий Евлампиевич огрызнулся довольно грубо, но подкрепил свой отзыв о Росселе новыми аргументами, — «Отечественные записки» вслух пожалели его самого:
«…он меньше всего гаерничает сам; он — только несчастная жертва балаганного гаерства, человек, воспитанный на произведениях легкой литературы».
Тут не то что Григорий Евлампиевич, а и более флегматичный человек мог выйти из себя. Самое обидное, что его печатно называли бледной копией Чернышевского.
А это имя мелькало чуть не на каждой странице и «Отечественных записок», и «Русского вестника». Вокруг него бушевал настоящий литературный скандал.
Все началось с философских статей полковника Лаврова — того самого, которого Писарев мимоходом высмеял в «Схоластике». Чернышевский еще в прошлом году написал о них пространную работу — «Антропологический принцип в философии». Киевский профессор Юркевич — по словам Лаврова, один из крупнейших современных диалектиков — в каком-то безвестном церковном издании разобрал эту работу, на каждом шагу уличая «нашего сочинителя» («Антропологический принцип» шел без подписи) в невежестве. Катков в «Русском вестнике» злорадно перепечатал статью Юркевича — что, дескать, вы скажете на это, господин Чернышевский? Русская журналистика встрепенулась: как же, знаменитый писатель, руководитель «Современника», оракул молодого поколения, — и вот его отчитывают как мальчишку, — в самом деле, что он скажет в ответ? Чернышевский ответил «Полемическими красотами» — желчной, высокомерной статьей, наполненной оскорбительными личными выпадами против сотрудников недружественных изданий. Те, в свою очередь, пустились в резкие объяснения. Поднялся страшный шум — и в этом шуме Благосветлову опять попало от «Отечественных записок». Вот уж воистину в чужом пиру похмелье!
«Мы охотно готовы признать, — писал Альбертини, — что г. Чернышевский не из таких господ, как г. г. Благосветловы, что у него есть свое особенное миросозерцание, свое направление, свой порядок идей».
А о «Полемических красотах» говорилось так:
«Иногда г. Благосветлов пишет в этом роде статьи, — но куда ж ему? очень далеко! Он часто сбивается».
Тон этот был, конечно, нестерпим. Благосветлов бесился и требовал от Писарева продолжения «Схоластики». Он решил переложить руль. До сих пор «Русское слово» несколько даже кичилось своим невмешательством в борьбу литературных партий и порицало, хотя и сдержанно, теоретические увлечения «Современника». И Писарев не упускал этого из виду, сочиняя «Схоластику». Но теперь положение переменилось. Благосветлов рвался в схватку и не мог не восхищаться тем, как Чернышевский разделывается с его врагами. В конце концов, речь шла о большем, чем борьба литературных самолюбий. Злоба, с которой русские журналы ополчились на «Современник», не предвещала и «Русскому слову» ничего хорошего. Все эти господа Катковы, Альбертини и Дудышкины могли сколько угодно толковать о гласности и обличать злоупотребления, но материализма, но презрения к авторитетам, но крайних мнений не собирались прощать никому. Стадо, быть, следовало поддержать Чернышевского. В России восемь толстых журналов — так вот, отныне два из них, «Современник» и «Русское слово», станут союзниками.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});