Ксения Куприна - Куприн — мой отец
Тогда-то, помню, я подумал: „А ведь как красивы все бессознательные движения человека, который, совершенно забыв о производимом впечатлении, занят весь своей творческой работой или свободной игрой“.»
В этом же письме отец обращается к Репину с просьбой:
«…И еще одна просьба, вымолвить которую я бы ни за что не отважился, до того она нагла. Мне хотелось бы иметь у себя, всегда при себе и с собой, хоть какой-нибудь клочок, на котором что-нибудь сделано вашей рукой. Уверяю, что впервые в моей жизни я попрошайничаю таким образом и делаю это, во-первых, из моей сорокалетней (я мальчишкой-кадетом впервые увидел ваши картины в Третьяковке) неизменной любви к вашему гению, а во-вторых, бог весть как еще разойдутся и когда сойдутся наши дороги, — думаю уехать в Америку. А моя просьба скромная, все равно чем это будет сделано — пером или карандашом (уголь я не сумею зафиксировать), и все равно что — дерево, петух, скамейка, руки, лицо, финн, рыба, треугольник. Это не для коллекции, а для складня. Откажете — я не обижусь. Боюсь только, что на вас произведу неприятное впечатление просьбой. Этого ужасно боюсь.
Ваш душевно А. Куприн».
И. Е. Репин — А. И. Куприну«3 марта 20 г.
Обожаемый Александр Иванович,
…Вы думаете принести жертву — приехать сюда. У меня разыгралась фантазия: дня на три?! Да, предупредите! Сюрприз этот стоит использовать внимательно. И я с холстом и красками, сейчас же начну с Вас — ну, что выйдет… А как хотелось бы. Я так давно не видал Вас… Тогда, еще очень молодой, Куприн мне казался похожим на молодого Вакха. Но скромный, очень скромный, приезжал на вело и в нашей тесненькой столовой забирался в самый угол. А какая силища, какая мускулатура! Такие формы бицепсов и дельт не спрятать: все сквозит под рубашкой. И мне чувствовался всегда такой вес в этом Дионизисе! Мы тут сидим: Горький, Андреев, Скиталец и еще многие; но когда я невольно тянулся к Куприну, то мне казалось, он своей тяжестью подымает нас всех на доске. Ах, да если бы Вы сюда приехали! Но торопиться не следует. Здесь еще все занесено глубоким снегом; в доме обогреваются только три комнаты, и я трепещу: Вы заскуча-а-аете?.. от моей древности. А через месяц уже будет сносно. И тогда покажу Вам целый иконостас для выбора — берите, что понравится.
Вспоминаю анекдот — Вы знаете — я слышал это от Лернера. Будто бы однажды Пушкин на коленях выпрашивал у Брюллова понравившийся ему рисунок. Я даже нарисовал, вроде карикатурки, эту сценку и подарил ее Лернеру.
Приезжайте, приезжайте, милый, дорогой, светлый… А как Вас любил Лев Толстой. Когда мы гостили у них зимою однажды, он все читал Ваши творения, с какой-то радостью до слез…
Ваш Илья, ибо есть еще Юрий, который видел Вас (счастливец) в Гельсинках, в каком-то ресторане, с Вашими дочерьми.
Репин».
В одном из следующих писем Куприн пишет Репину:
(1920, Хельсинки)
«Кажется, Филипп II Испанский, посетив мастерскую Сурбарана, следил за его работой и осмелился сделать ему замечание технического характера. Художник возразил, не оборачиваясь:
— Полагаю, ваше величество, что если бы вы присутствовали при сотворении господом богом мира, вы не отказали бы и ему в своих советах.
Так сейчас буду и я перед Вами.
Почему, Илья Ефимович, вам никогда не приходила в голову мысль написать „Дядю Ерошку“ (из „Казаков“), этого охотника, пьяницу, джигита, пана, анархиста, язычника, от которого так уютно и неприятно пахли чихирем, табаком и дичью…
Ваш весь А. Куприн».
И. Е. Репин — А. И. Куприну31 марта 1920 года. «Пенаты».
«Ах, дорогой, милый Александр Иванович — неужели я Вас не дождусь уже?! А комната Ваша готова, и я все мечтал, что вы будете заказывать блюда — что вы любите… И холст готов, и дом уже почти весь теплый… Разумеется, есть вещи поважнее, и я смиренно поджимаю хвост…
Благодарю, благодарю за письмо. Только Вы меня не балуйте, не развращайте. Я, особенно теперь, так прозрел об искусстве, так понял суть его и так часто вспоминаю тургеневское — „Человек делает не то, что он хочет, а то, что он может“. И совесть грызет, как никогда еще, за слишком щедрую оценку моих данных. Да, мне в этом везло, ну зато и достанется на том свете… Простите ради бога… Это я захныкал, когда получил известие от Леви, что Вашему разрешению на проезд уже истек срок — разноздрили!..
А насчет дяди Ерошки — эх, богатая мысль, — какой Вы художник! Но я даже уже теоретически дошел, что иллюстрировать — значит идти на верную неудачу. Каждый chef d’oevre но потерпит повторения и наказывыет презрением за тщетные потуги (а сколько у меня их было!), равняться с ними — никогда не сравняться!
А Вы напрасно отвертываетесь от ваших стихов. Львиная доля, и на них видна и „кровь, что мы зовем поэзией“, бьется… Но еще раз простите — это не моя компетенция. А все еще подожду… авось.
Ваш Ил. Репин.
А я погружен в „Яму“. Автор беспощадно вскрывает анатомическим ножом. Человечность, равенство со всеми пороками встают во всей своей пластике. Страшная назидательная картина».
После нескольких месяцев нашего беспросветного прозябания в Гельсингфорсе Александру Ивановичу пришлось решать нашу дальнейшую судьбу. Вот последнее письмо Куприна Репину из Гельсингфорса:
«…Не моя воля, что сама судьба наполняет ветром паруса нашего корабля и гонит его в Европу.
Газета скоро кончится. Финский паспорт у меня лишь до 1 июня, а после этого срока будут позволять жить лишь гомеопатическими дозами, и придется мне через день бегать по канцеляриям, стукаться лбом, умоляя о продлении. Да и финны, столь широко покровительствуемые Вами… Я их уважаю по-прежнему. Но это люди с другой планеты, селениты, морлоки, жители о-ва доктора Моро. Тоска здесь… Впрочем, тоска будет всюду, и я понял ее причину вовсе недавно. Знаете ли, чего мне не хватает? Это двух-трех минут разговора с половым Любимовского уезда, с зарайским извозчиком, с тульским банщиком, с володимирским плотником, с мещерским каменщиком. Я изнемогаю без русского языка! Эмигранты, социалисты, господа и интеллигенция — разве они по-русски говорят? Меня, бывало, одно ловкое уклюжее словцо приводило на целый день в легкое, теплое настроение. Помню, я говорил извозчику: лошадь-то у тебя, Ваня, как исхудала». А он мне: «Что и говорить. Одно основание осталось!» Основание! Какая чистая замена иностранного слова «скелет»! Вот когда я понял до конца ту загадку, почему и Толстой, и Пушкин, и Достоевский, и Тургенев (немного вычурно) так хорошо признавали в себе эту тягу к языку народа — и к его непостижимой, среди грубости, мудрости. Как-то жалко, жалко мне, что уеду далеко от Вас. Я и в третий раз пробовал было пощупать путь в Куоккала — не выходит. Да и газету надо проводить до ее почетного конца. Буду писать Вам из… Вот и сам не знаю откуда.