Антология - Живой Есенин
Я подумал, что хорошо бы эту осеннюю тоску расхлестать веселыми монпарнасскими песенками. Неожиданно вошел Есенин. Барышня с флюсом и барышня с ненакрашенными губами испуганно трепыхнулись и повели плечиками. Глаз у Есенина мутный, рыхлый, как кусочек сахара, полежавший в чашке горячего кофе. Одет неряшливо. Шляпа пятнистая, помятая; несвежий воротничок и съехавший набок галстук. Золотистая пена волос размылилась и посерела. Стала походить на грязноватую, как после стирки, воду в корыте.
Есенин, не здороваясь, подошел к столику, за которым я сидел. Заложил руки в карманы и, не произнося ни слова, уперся в меня недобрым мутным взглядом.
Мы не виделись несколько месяцев. Когда я уезжал из России, не довелось проститься. Но и ссоры никакой не было. Только отношения похолодали.
Я продолжал мешать ложечкой в стакане и тоже молча смотрел ему в глаза.
Кто-то из маленьких петербургских поэтов вертелся около. Подошла какая-то женщина и стала тянуть Есенина за рукав.
– Иди к энтой матери… видишь, с Мариенго-о-о-фом встретился…
От Есенина пахнуло едким, ослизшим перегаром:
– Ну?
Он тяжело опустил руки на столик, нагнулся, придвинул почти вплотную ко мне свое лицо и, отстукивая каждый слог, сказал:
– А я тебя съем!
Есенинское «съем» надлежало понимать в литературном смысле.
– Ты не Серый Волк, а я не Красная Шапочка. Авось не съешь.
Я выдавил из себя улыбку, поднял стакан и глотнул горячего кофе.
– Нет… съем!
И Есенин сжал ладонь в кулак.
Петербургский поэтик, щупленький, черненький, с носом, похожим на восклицательный знак, и незнакомая женщина стали испуганным шепотом упрашивать Есенина и в чем-то уговаривать меня.
Есенин выпрямился, снова заложил пальцы в карманы, повернулся ко мне спиной и неровной пошатывающейся походкой направился к выходу.
Поэтик и женщина держали его под руки. Перед дверью, словно на винте, повернул голову и снял шляпу:
– Ад-дьо-о!
И скрипнул челюстями.
– А все-таки… съем!
Поэтик распахнул дверь.
Вот наша ссора. Первая за шесть лет. Через месяц мы встретились на улице и, не поклонившись, развели глаза.
62
Весной я снова уехал с Никритиной за границу и опять вернулся в Москву в непролазь и мглу позднего октября. В один из первых дней по приезде побывали у Качаловых. В малюпатенькой их квартирке в Камергерском пили приветливое хозяйское вино.
Василий Иванович читал стихи – Блока, Есенина. Из угла поблескивал черной короткой шерстью и большими умными глазищами качаловский доберман-пинчер.
Василий Иванович положил руку на его породистую точеную морду.
– Джим… Джим… Хорош?
– Хорош!..
– Есениным воспет!
И Качалов прочел стихотворение, посвященное Джиму.
А я после спросил:
– Что Есенин?.. хорошо или худо?..
Вражда набросала в душу всякого мусора и грязи. Будто носили мы в себе помойные ведра.
Но время и ведра вывернуло, и мокрой тряпкой подтерло. Одно слово – чистуха, чистоплоха.
– Будто не больно хорошо…
И Василий Иванович рассказал теплыми словами о том, что приметил за редкие встречи, что понаслышал через молву и от людей, к Есенину близких и сторонних.
– А где же сейчас Сережа?.. Глупо и гадко все у нас получилось… не из-за чего и ни к чему…
До позднего часа просидели в малюпатенькой комнатке за приветливым хозяйским вином.
Прощаясь, я сказал:
– Вот только узнаю, в каких обретается Есенин палестинах, и пойду мириться.
И в эту же ночь на Богословском несколько часов кряду сидел Есенин, ожидая нашего возвращения. Он колдыхал Кирилкину кроватку, мурлыкал детскую песенку и с засыпающей тещей толковал о жизни, о вечности, о поэзии, дружбе и любви.
Он ушел, не дождавшись.
Велел передать:
– Скажите, что был… обнять, мол, и с миром…
Я не спал остаток ночи. От непрошеных слез намокла наволочка.
На другой день с утра – бегал по городу и спрашивал подходящих людей о есенинском пристанище.
Подходящие люди разводили руками.
А под вечер, когда глотал (чтобы только глотать) холодный суп, раздался звонок, который узнал я с мига, даром что не слышал его с полутысячу, если не более, дней.
Пришел Есенин.
63
Прошло около недели.
Я суматошился в погоне за рублем. Засуматошенным вернулся домой.
Никритина открыла дверь:
– У нас Сережа…
И встревоженно добавила:
– Принес вино… пьет…
Когда в последнее время говорили: «Есенин пьет», слова звучали как стук костыля.
Я вошел в комнату.
Еще желтая муть из бутылок не перелилась в его глаза.
Мы крепко поцеловались.
– Тут Мартышон меня обижает…
Есенин хитро прихромнул губой:
– Выпить со мной не хочет… за мир наш с тобой… любовь нашу…
И налил в стаканчик непенящегося шампанского.
– Подожди, Сергун… сначала полопаем… Мартышка нас щами угостит с черной кашей…
– Ешь…
Есенин сдвинул брови.
– А я мало теперь ем… почти ничего не ем…
И залпом выпил стаканчик.
– Весной умру… Брось, брось, пугаться-то… говорю умру, значит – умру…
Опять захитрили губы:
– У меня… горловая чахотка… значит, каюк!
Я стал говорить об Италии, о том, что вместе закатимся весной к теплой Адриатике, поваляемся на горячем песке, поглотаем не эту дрянь (и убрал под стол бутылку), а чудесное, палящее, расплавленное золото д’аннунциевского солнца.
– Нет, умру.
«Умру» произносил твердо, решенно, с завидным спокойствием.
Хотелось реветь, ругаться последними словами, корябать ногтями холодное, скользкое дерево на ручках кресла.
Жидкая соль разъедала глаза.
Никритина что-то очень долго искала на полу, боясь поднять голову.
Потом Есенин читал стихи об отлетевшей юности и о гробовой дрожи, которую обещал он принять как новую ласку.
64
– К кому?
– К Есенину.
Дежурный врач выписывает мне пропуск.
Поднимаюсь по молчаливой, выстланной коврами лестнице. Большая комната. Стены окрашены мягкой, теплой краской. С потолка светится синенький глазок электрической лампочки.
Есенин сидит на кровати, обхватив колени.
– Сережа, какое у тебя хорошее лицо… волосы даже снова запушились.
Очень давно я не видел у Есенина таких ясных глаз, спокойных рук, бровей и рта. Даже пооблетела серая пыль с век.
Я вспомнил последнюю встречу.
Есенин до последней капли выпил бутылку шампанского. Желтая муть перелилась к нему в глаза. У меня в комнате, на стене, украинский ковер с большими красными и желтыми цветами. Есенин остановил на них взгляд. Зловеще ползли секунды и еще зловещей расползались есенинские зрачки, пожирая радужную оболочку. Узенькие кольца белков налились кровью. А черные дыры зрачков – страшным, голым безумием.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});