Довлатов — добрый мой приятель - Штерн Людмила
— Как зовут этого дилера? Не мистер ли Янг? Билл Янг?
— Вы с ним знакомы?
—
Yes
… И какую же цену, если не секрет, попросил за Набокова мистер Янг?Названная сумма произвела на меня такое впечатление, что у меня помутилось в глазах и уши заложило, как в самолете.
—
Is anything wrong?
— участливо спросил мистер Стоддард.— Нет, все в порядке,
thank you
, — пробормотала я и, выйдя в пахнущий прелыми листьями, осенний университетский двор, села на ступеньку и долго курила, приходя в себя.Месяца три спустя я получила письмо от своего знакомого Н. С., преподававшего в Университете Пердью в Индиане. Среди разных университетских новостей и сплетен он писал, что на выставке новых поступлений в университетской библиотеке видел редкую книжку — поэтический сборник Набокова 1916 года. На обложке полустертым карандашом мельчайшим почерком было написано имя прежнего владельца «Н. Фридландъ» (фамилия моей мамы, которую Н. С. не знал). В письме была такая фраза: «Меня умилили и тронули эти заметки на полях, написанные, вероятно, романтичной молодой барышней».
Рассказав эту историю несколько лет спустя Шмакову и Довлатову, я заметила, что глаза обоих джентльменов зажглись дьявольским блеском. Их вердикт был: спереть и продать за настоящую цену.
Но за осуществление этой идеи ни тот, ни другой не брались. К тому же вскоре этот сборник Набокова был переиздан, что в значительной степени уменьшило его ценность.
Я попыталась разузнать рыночную стоимость вывезенных книг, но не нашла каталогов. Кто-то посоветовал связаться с Томасом Уитни, миллиардером, собирателем русской поэзии Серебряного века. Я написала ему письмо с перечнем моих книг и их стоимостью, которую я придумала сама. Помню, что ни одну из 8-10 книг я не оценила дороже двухсот долларов. Ответ пришел дня через три: чек на чуть большую сумму, чем я просила, с просьбой застраховать книжки на почте. Несколько дней совесть мучила меня, что «ободрала» коллекционера, пока мне на глаза не попался номер газеты «Нью-Йорк пост», где в отделе «Хроника» рассказывалось, что на днях Томас Уитни купил на аукционе двух арабских скакунов стоимостью по 400 тысяч каждый.
Глава двенадцатая
Наш эмигрантский старт
Мы улетели из Ленинграда 5 сентября 1975 года. Довлатов приехал в аэропорт попрощаться, я была уверена, что вижу его последний раз в жизни. Но мы все были так измучены фейерверком предотъездных сюрпризов, устроенных для нас гэбэшниками, что для дополнительных горестных эмоций просто не осталось ни энергии, ни сил. Не вдаваясь в подробности, скажу только, что гэбисты подожгли входную дверь нашей квартиры в отместку за прием у нас дома писателя и пожарного Денниса Смита и американского атташе в Ленинграде Дональда О'Шиена. Я написала по этому поводу рассказ «Брандспойт и перо», и он потом был напечатан в Америке.
Проведя две лихорадочных недели в Вене, в которой самым приятным воспоминанием было присутствие в нашем отеле поэта Кости Кузьминского, его жены Эммы и их русских борзых, благородных красавиц, мы на четыре месяца осели в Риме в ожидании въездной визы в Соединенные Штаты. Американские иммиграционные службы проверяли, нет ли у нас сифилиса и туберкулеза, и не состояли ли мы в коммунистической партии Советского Союза. Хоть жизнь в Риме была довольно безденежной, мы ухитрялись посылать друзьям домой кое-какие вещи, купленные на римской барахолке, называемой почему-то Американа. Главная проблема заключалась даже не в покупке шмоток, а в их переправке. Мы без зазрения совести нагружали поручениями всех, кто ехал в Союз. Самым вожделенным предметом одежды являлись джинсы, и мы считали своим долгом одеть в них друзей. Иногда кроткие наши «почтовые голуби» оказывали сопротивление. Вот отрывок из письма набоковской сестры Елены Владимировны:
Людочка!
Насчет джинсов: дело в том, что я уже везу 5 (пять!) пар джинсов и не могу везти больше. Будут думать, что все это на продажу по 100 рублей пара. Поэтому, умоляю Вас, напишите, не могу ли я Вашим друзьям отвезти что-нибудь из следующих вещей: мужскую рубашку, пуловеры, теплые фуфайки и т. д. Ответьте мне немедленно, ведь через месяц я уже буду в СПб.
Впрочем, слово Сергею Довлатову:
9 декабря 1975 года
Милая Люда!
За джинсы огромное спасибо. Они мне, как ни странно, впору. Я в них помолодел. Людочка, мне бы хотелось как-то быть тебе полезным. Напиши, что тебе прислать. Допустим, новые книги по литературоведению. Может быть, Вите нужны какие-то специальные издания? Я живу в букинистическом районе, и это не дорого. Или, например, пластинки. Увидишь какой я обязательный человек.
О себе писать трудно. И плохого много, и хорошего. С интервалом в один день умерли Борины родители. Мама переживает страшно. С Леной не разговариваю четвертый месяц. В Таллин уехать не могу, Ленинград надежнее, здесь переписка с издательствами и работа. Обстановка в «Костре» изменилась. Леша [Лев Лосев —
Л. Ш.
] при всем его княжеском благополучии уезжает. Рекомендованные им люди и вообще знакомые его — потускнели. В Москву не еду, лелея комплексы свои. Там слишком много знаменитостей. Жду лета с новостями, оказиями и внутренними переменами.Пишу ежедневно, в этом мое спасение. Вот только показать некому.
Ну, все. Жду известий. Думаю о тебе с благодарностью и любовью. Мама тебя целует. Лена — нет.
Твой Сергей
Мы прилетели в Нью-Йорк в январе, под Старый Новый 1976 год. В аэропорту нас встречало много друзей, и в том числе Гена Шмаков и Анн Фридман. Первое время она очень возилась с нами: раздавала знакомым профессорам в Колумбийском университете наши с Витей резюме, нашла шестнадцатилетней Кате работу бэбиситтера, и меня тоже пристроила нянькой в профессорскую семью, жившую в ее доме. К сожалению, я проработала в этой должности меньше часа. В качестве первого задания жена профессора снарядила меня погулять с их годовалым сыном Беном. Ребенка одели, посадили в коляску, привязали ремнями, сунули в ручку банан. Мы с Беном вышли из подъезда и повернули за угол на Риверсайд-Драйв, в парк, тянущийся вдоль Гудзона. Идиллическая картина — прогулка с американским дитем — продолжалась несколько минут. Вдруг что-то метнулось у меня перед глазами и раздался оглушительный визг ребенка. Его нос и щека были в крови. Я увидела белку, которая прыгнула ему на лицо, вырвала банан и теперь улепетывала прочь. Я с орущим ребенком кинулась домой, родители помчались в травматологический пункт, последовали уколы от столбняка и мое увольнение. Впрочем, получила чек за два часа работы.
Витя, владея «профессиональным английским», стал рассылать по миру свои резюме. Шестнадцатилетняя Катя в качестве бэбиситтера оказалась нашим кормильцем и одновременно готовилась в университет. А я забуксовала. Или закиксовала? С английским на нуле, потерянным статусом старшего научного сотрудника и нереальными амбициями, я то и дело впадала в депрессивные ямы, обливая слезами одежды моих друзей: ежедневно замшевые куртки Гены Шмакова, благо он жил за углом, и изредка — твидовые пиджаки Бродского, ибо в Нью-Йорке он бывал не часто. Я также писала жалостливые письма в Ленинград. Одним из утешителей оказался Довлатов.
Апрель 1976 года, из Ленинграда в Нью-Йорк
Милая Люда!
Читаем с Игорем [Ефимовым —
Л. Ш.
] твое грустное письмо. Издалека судить о твоих обстоятельствах невозможно. Думаю — жизнелюбие, юмор, романтизм — интернациональны, подобно скепсису, глупости и унынию.А значит, все будет хорошо. Мне показалось, что Катя Штерн ассимилируется живее и свободнее, а это для тебя самое главное. Непривычно мне тебя утешать и подбадривать. Всегда было наоборот. В апреле я ухожу из «Костра». Перспективы туманные. Психически все очень меняется кругом. Поумирали мамины сверстники, человек восемь, родственники и друзья. Мама часто плачет и все время лежит, хоть и не болеет. Лена справедливо мрачная и невнимательная. Катя умненькая, грубит. Росла в атмосфере папиного несовершенства. Тамара замужем [таллинская Тамара Зибунова —
Л. Ш.
].Не меняются только два человека: мой отец и Эра Найман. Донат — оптимист, щеголь, литератор, эпикуреец.
Ваш отъезд приблизил далеких людей. Игорь Ефимов снисходит до М., а уж я — вообще черт знает до кого.
Длительная (вынужденная — печень) трезвость открыла мне новые горизонты. Я читаю, смотрю пристрастно телевизор, мастерю…
Ах, если бы можно было вернуть шестьдесят седьмой год, тебя, литературные иллюзии! Жизнь уходит, это так заметно.
Сережа Вольф — просто старый человек. Кушнер одиноко выживает. Охапкин помешался. <…>
Всю жизнь я дул в подзорную трубу и удивлялся, что нету музыки. А потом внимательно глядел в тромбон и удивлялся, что ни хрена не видно. Мы осушали реки и сдвигали горы, а теперь ясно, что горы надо вернуть обратно, и реки — тоже. Но я забыл куда. Мне отомстят все тургеневские пейзажи, которые я игнорировал в юности. Прости мне этот громоздкий метафорический выпад.
Я хотел бы закончить просто и твердо: я люблю тебя вопреки моей сущности, моим (гранд пардон. фр.) эстетическим идеалам, вопреки политике и географии. Ты была воплощением совершенно необходимой мне женщины. Обидно думать, что все твои поклонники думают так же о себе [Стиль, однако! —
Л. Ш.
].Видно, мне суждена трагическая любовь. Если бы ты намекнула — всю оставшуюся жизнь употребил бы на то, чтобы быть вместе. Пусть через десять — двадцать лет.
Напиши мне. Лена твоих писем не разоряет.
Твой бедный Довлатов