Островский. Драматург всея руси - Замостьянов Арсений Александрович
– Крою панталоны для Александра. Здесь в шагу надо вынуть… – продолжал он, как будто сам с собою.
– Где же вы выучились кроить? – опросил я его.
Он улыбнулся.
– Чего мы только не знаем, – сказал он шутя. Между прочим объяснил, что он рос среди девочек, вероятно, сестер, у которых научился кроить и шить, так как товарищей у него в детстве не было.
В другой раз и Александр Николаевич, и Мария Васильевна были дома. Был еще один старичок, совсем седой, с круглой небольшой бородкой, небольшого роста, в поддевке, в мужицких больших сапогах, довольно поношенных, вообще костюм не отличался свежестью. Что меня удивило, так это то, что Александр Николаевич не представил меня гостю, так как до этого не случалось, чтоб Александр Николаевич не представил меня кому-нибудь из своих знакомых, бывавших у него на дому. Потом меня крайне удивило фамильярное обращение этого старика с Александром Николаевичем и Марьей Васильевной: он им говорил «ты». Мы сели обедать, старик начал так:
– Слышь, Марья Васильевна, ты секи их поперек лавки, а уж если будешь сечь вдоль, это уж будет поздно… Поздно будет.
Вероятно, этот старичок до моего прихода вел какой-нибудь педагогический разговор. Старичок продолжал:
– Был я у Михаила Николаевича, фатера у него хорошая, а жены-то нет. Что, говорю, не женишься? Невесты, говорит, нет. В Питере-то нет? Да за тебя любая девка пойдет. Не ладно, говорю, право, не ладно. Вот, говорю, был я у Александра Николаевича, детки-то у него больно хороши.
Александр Николаевич и Мария Васильевна молча слушали старичка. Встали из-за стола, старичок стал прощаться.
– Что ж, дашь ты мне денег-то? – спрашивал старичок.
– Что же я тебе дам, когда у меня самого нет, – ответил Александр Николаевич.
– Ну как не быть, дай хоть сколько-нибудь, – продолжал старик.
– Видишь, в деревню еду, сам нуждаюсь в деньгах, – ответил Александр Николаевич.
– Ну делать нечего, прощай, – старик протянул руку супругам и, уходя, сказал:
– Кланяться Михаилу-то Николаевичу?
– Кланяйся, – ответил Александр Николаевич.
– И Николаю Алексеевичу?
– И ему кланяйся. Старичок ушел.
Мне любопытно было узнать, кто этот старичок, и я осведомился.
– Наш бывший кредитор, сапожник, который нам шил и чинил сапоги, когда мы были студентами, в долг.
– А кто это Михаил Николаевич, про которого он говорил? – спросил я.
– Мой брат, – отвечал Александр Николаевич.
– А Николай Алексеевич?
– Некрасов, – ответил Александр Николаевич.
– Какие деньги он у вас просил?
– На храм собирает… Он кимряк, сапожник. Вот он, по старости лет, перестал работать, а ходит и собирает деньги на храм. Теперь отправляется в Петербург.
В Щелыково мы приехали в конце апреля. Я поместился на антресолях в комнате, находящейся рядом с комнатой учителя-немца, а дети Александра Николаевича – в другой, находящейся по другую сторону комнаты учителя. В свободное время немец курил сигары в девять копеек десяток, чем вызывал неудовольствие Марьи Васильевны, которая вышла из терпения и просила Александра Николаевича запретить немцу курить сигары в комнатах, а курил бы он их на дворе. Немец уступил требованию Марьи Васильевны и уходил курить на двор.
В своей усадьбе Александр Николаевич ходил в русском костюме: в рубашке навыпуск, шароварах, длинных сапогах, серой коротенькой поддевке и шляпе с широкими полями. Утро обыкновенно начиналось так: в восемь часов вставали дети, сходили вниз пить чай, потом отправлялись на антресоли учиться. Александр Николаевич после чая уходил в кабинет и записывал расходы по хозяйству, а я садился в гостиной читать какую-нибудь книгу. У Александра Николаевича была очень хорошая библиотека. В двенадцать часов завтракали. После завтрака, если была хорошая погода, ходили ловить рыбу, а если была дурная погода, тогда Александр Николаевич занимался выпиливанием из дерева. В три часа обедали. После обеда Александр Николаевич уходил в кабинет, закуривал папироску, и, закрывши глаза, как будто дремал минут десять, а потом, до чая, часов до восьми, мы проводили время в разговорах. После вечернего чая ходили гулять или играли в карты. Во время послеобеденных бесед Александр Николаевич много рассказывал о своей жизни, о различных эпизодах и о своих знакомых писателях и актерах.
В одной из бесед он рассказывал, как путешествовал по югу с А.Е. Мартыновым, который во время этой поездки умер у него на руках. Когда они приехали в Харьков, антрепренер стал просить Мартынова принять участие в спектакле. Мартынов согласился играть в «Грозе» Тихона, а пьеса была только получена и лежала на почте. Всеми неправдами выручили пьесу с почты, вечером назначена была репетиция без ролей, после репетиции пьесу разорвали на несколько частей и раздали писцам. В ночь роли были написаны и вручены актерам; вечером была сыграна пьеса. Потом Островский с Мартыновым отправились в Полтаву на почтовых лошадях.
Александр Николаевич очень любил свое Щелыково: все, что было в Щелыкове, все было прекрасно; он говорил, что Костромская губерния одна из лучших губерний в России; несмотря на то что она северная, хлеб и все остальное поспевает в свое время. Грозы бывают красивее, чем в Альпах. Из Костромской губернии много вышло писателей, как, например, А. Ф. Писемский, Н. А. Некрасов и Колюпанов, про себя промолчал. Однажды пошли мы с ним гулять к какому-то ручейку, протекавшему в его имении.
– Посмотрите, какова река, настоящий Ниагарский водопад.
Я подумал, что он шутит, и ответил, что я видел рисунок Ниагарского водопада, который нисколько не похож на эту речку.
– Вы возьмите во внимание ширину Ниагарского водопада и соразмерьте с быстротой. Если бы река эта была широка, как водопад, то и быстрота бы увеличилась на столько же.
Относительно чистоты воздуха, климата и почвы он не находил ничего подобного ни в какой другой губернии.
– Обратите внимание, что в Щелыкове растет табак, хотя, разумеется, не поспевает.
Садовник его Феофан в виде опыта посеял несколько зерен табаку, который действительно взошел. Александр Николаевич смеясь говорил, что у Феофана есть табачная плантация. Александр Николаевич любил овощи, как-то: спаржу и разные салаты. Налево от дома, рядом со скотным двором, был огород, парники и маленькая тепличка. В огороде росли разные овощи: спаржа, до десяти сортов салата очень красивого на взгляд. Александр Николаевич был очень доволен, когда Феофан приносил ему несколько огурцов, только что сорванных с гряды, очень хвалил соленые грибы, как-то: грузди и рыжики. Он любил все, что давало ему его Щелыково.
Однажды, гуляя один около реки, я увидал нескольких баб, искавших чего-то в реке. Я подошел и спросил, что они сбирают. Одна из баб показала мне что-то похожее на камень, но тяжелее камня. Я взял один из них и показал Александру Николаевичу. Он сказал, что это колчедан, и с гордостью заметил, что в его имении есть железная руда.
Когда дети и Марья Васильевна бывали на прогулках и, возвращаясь, сообщали ему какое-нибудь слово или фразу, слышанную в народе, он тотчас записывал ее для академического словаря.
‹…› Однажды, сидя в кабинете, взял я альбом и стал рассматривать фотографические карточки артистов императорских театров, остановился на И.В. Самарине, которого я очень любил.
– Какой прекрасный актер, – сказал я, показывая на Самарина.
– Дай бог, чтоб таких было поменьше. В первый раз я ставил свою пиесу «Бедность не порок», в которой он играл роль Мити, я ужасно боялся, когда он стал читать монолог, стоя у окна и как-то по-французски поджав ногу. Вот-вот, думаю, упадет, потому что так стоять человек обыкновенный не может. Думал, упадет он, опустится занавес и пиеса не пойдет. Но, слава богу, кончилось благополучно.
Далее он высказал, что самаринская дикция и позировка дурно повлияли на талант Г. Н. Федотовой, бывшей его ученицы.
Об актере Бурдине он рассказывал следующее: когда была поставлена пьеса «Не в свои сани не садись» на сцене Малого театра и произвела сенсацию в московской публике, тогда пожелали ее играть в Петербурге. Ф. Бурдин отправился в Петербург обставлять пьесу, которую он видел в Москве. Сам играл роль Бородкина за С.В. Васильева, а А.М. Читау перешла из балетной труппы в драматическую и играла за Л.П. Никулину-Косицкую. Пьеса была принята публикой и очень понравилась. После этой пиесы Бурдин занял видное место на сцене Александрийского театра, тогда как в Москве он занимал должность суфлера.