Зами: как по-новому писать мое имя. Биомифография - Одри Лорд
Голос Луизы в половине четвертого дня, глухой и неверящий.
– Дженни нашли этим утром на ступеньках общественного центра, на 110-й улице. Она приняла крысиный яд. Мышьяк. Говорят, не выживет.
Неправда. Дженни должна выжить. Она опять обведет нас всех вокруг пальца. Дженни, Дженни, пожалуйста, не умирай, я люблю тебя. Что-нибудь ее спасет. Что-нибудь. Может, она убежала, может, она снова просто убежала. На этот раз не к родственникам в Ричмонде. О нет. Дженни придумает такое место, где никто и не подумает ее искать, а потом заявится к нам в новом наряде, который заставила кого-то ей купить, и, привычно тряхнув головой, скажет: «Всё у меня было нормально».
– Где она, миссис Томпсон?
– В Сиденхэмской больнице. Она всю ночь каталась на метро, так она сказала полиции, а где была до этого – никто не знает. Она вчера в школу не пошла.
Голос Луизы прервал звук музыкального автомата из «Магазинчика еды Майка». Вчера, после школы, услышав последнюю любимую песню Дженни – с роскошно растянутыми интонациями шоколадного голоса Сары Вон, повторявшимися снова, и снова, и снова:
Те гавани огни сказали мне: мы расстаемся.
Те гавани огни, что дали мне тебя.
Те гавани огни – как я могла не плакать…
Плакать…
Плакать…
Майк подошел и пнул автомат. «Албанская магия», – ухмыльнулся он и вернулся к своему грилю. Во рту ненавистный вкус черного кофе с лимоном. Дженни Дженни Дженни Дженни.
– Можно мне к ней, миссис Томпсон? Когда приемные часы?
Смогу я и повидать Дженни, и вернуться домой, пока мать на работе?
– Приходи когда угодно, милая, но поторопись.
Судорожный обыск старых материных кошельков, чтобы найти десять центов на автобус. Урчащий от голода живот. Слезы Луизы, встречающей меня у двери неотложки. Она берет мои руки в свои.
– Они опять с ней возятся. Даже не хотят в палату определить. Говорят, до ночи не дотянет.
Больничная койка внутри застекленной палаты в гарлемском госпитале. Ее мать, бабушка и я цепляемся друг за друга в поисках утешения. Луиза, пахнущая «Парижским вечером», от которого я всегда чихала. Моя голова – бесконечный калейдоскоп онемевших картинок, спутанных, повторяющихся.
Урок произношения – единственный, что был у нас общим.
Дженни, зайчик, завяжи-ка галстук мой, прошу тебя,
Сзади, спереди завязки, и до, и после, и всегда,
И сама его вязала иногда, но история такая – больше никогда.
Монотонный голос мисс Мейсон, которым она вдалбливала упражнение в наши головы, опять и опять. «Хорошие, широкие буквы „И“. Еще разочек». Бабушка Дженни, ее настойчивый южный голос, ищущий смысла.
– В этот раз она ничего такого не говорила… Никто не знал. Если б она только что-то сказала. Я бы ей теперича поверила…
Молодой белый доктор:
– Можете зайти, но она спит.
Дженни Дженни Дженни, я никогда раньше не видела, как ты спишь. Ты такая же, как обычно, только глаза закрыты. Брови всё еще изгибаются посередке, будто ты хмуришься. Во сколько вернется мать? А вдруг я сяду на тот же автобус, что и она, когда будет ехать из офиса? Что я скажу родителям?
Когда я пришла, мать была дома. Не желая делиться ни единой частицей моего личного мира, даже болью, я соврала. Придумала, что Дженни попала в больницу, потому что выпила яду – по ошибке. Йод из шкафчика с лекарствами.
– Да что ж это за дом! Разве можно молодой девушке в таком расти? Как же она ошиблась, бедняжка? Неужели мачехи рядом не было?
– Не знаю, мама. Больше мне ее отец ничего не сказал, – под пытливым взором матери я старательно держала лицо.
Раннее, раннее следующее утро. Деньги для церковного сбора идут на оплату проезда в автобусе. Больничный запах, приглушенный звук громкоговорителя. Вокруг никого, никого, кто бы меня остановил. Больничная койка в застекленной палате. Ты не можешь вот так вот взять и умереть, Дженни, ведь еще не наступило наше лето. Разве ты забыла? Ты же обещала. Она не может умереть. Слишком много яда, сказали врачи. Она начинила крысиным ядом желатиновые капсулы и съела их, одну за одной. В пятницу мы купили две дюжины таких капсул.
Смятый цветок на больничной койке. Мышьяк разъедает. Она умирала медленно, в уголках рта, влажного, почерневшего, запеклась отдающая металлом пена. Косы Дженни – растрепанные, разлезшиеся. Последние сантиметров двенадцать оказались шиньоном. Как же я этого не знала? Дженни вплетала в косы искусственные пряди. Так гордилась своими длинными волосами. Иногда короной обвивала их вокруг головы. А теперь они разметались по больничной подушке, голова мотается из стороны в сторону, глаза закрыты в пустоте и тишине больничного света ранним воскресным утром. Я взяла ее за руку.
– Мне надо было в церковь, Дженни, но я пришла повидать тебя.
Она улыбнулась, не открывая глаз. Повернула ко мне голову. Дыхание зловонное, частое.
– Не умирай, Дженни. Ты всё еще этого хочешь?
– Конечно, хочу. Разве я не говорила тебе, что собираюсь?
Я наклонилась к ней поближе и тронула ее лоб.
– Но почему, Дженни, почему? – прошептала я.
Сверкнули ее огромные черные глаза. Голова двинулась на подушке – слабое подобие былого высокомерия. Брови сошлись теснее.
– Что – почему? – отрезала она. – Не глупи. Ты знаешь почему.
Но я не знала. Я вглядывалась в ее повернутое ко мне лицо со вновь закрытыми глазами и искала причину. Меж густых бровей всё еще лежала глубокая морщинка. Я не понимала почему. Знала лишь, что для моей любимой Дженни боль стала причиной не задерживаться здесь. И наша дружба не могла этого изменить. Я вспомнила ее любимые строки из одного моего стихотворения. Она исписала-изрисовала ими поля, страница за страницей, в тетрадях, что доверила мне в кино в тот вечер пятницы.
и в беглый миг надежду в банку
мечтатель захлопнул, и рад,
ведь слышала я, как шепотом
о жизни на звездах иных говорят.
Никто не дал ей достаточно веской причины остаться – даже я. И от этого не спрятаться. Что за ее сомкнутыми веками – злость