Евгения Федорова - На островах ГУЛАГа. Воспоминания заключенной
Потом кто-то из предприимчивых мужчин, а может быть, и женщин умудрился в самом низу стены, под нарами, проделать маленькую дырочку. Через нее довольно хорошо слышался голос, и можно было разговаривать. К дырочке образовывалась длинная очередь. Если бы у нас были бумага и карандаши, мы, несомненно, стали бы в нее записываться! Регламент разговоров пришлось ограничить, хотя и не было часов, чтобы точно отмерить время. Раз или два мне удалось услышать Юркин голос.
Но… аппетит приходит во время еды! Дырку стали расширять. Вскоре через нее проходили папиросы, а потом даже целые апельсины! Мы продолжали получать передачи, так что было чем угостить соседей. Но тут кто-то «стукнул». В один прекрасный день нам с утра скомандовали:
— Соберитесь с вещами!
Когда мы были готовы, нас перевели в другую камеру, этажом пониже.
Камера, видно, долго стояла пустой. Она буквально вся заросла паутиной и грязью. Окна были совершенно черные и не пропускали никакого света. Пришлось попросить воды и тряпок и взяться за уборку. Конвоиры добродушно посмеивались:
— Так, так, бабоньки, старайтесь!
Только к вечеру мы отмыли и оттерли стены, пол и нары. С ссорами и бранью были захвачены «лучшие места». И когда все наконец разместились, снова загремел замок:
— А ну, собраться с вещами!
— Как с вещами?!
— Так, с вещами! А ну, поживей! — торопили охранники. — Пошевеливайся!
Так вот оно что! Нас вернули в прежнюю камеру. Выводили только для того, чтобы заделать дыру под нарами, проделанную с таким усердием, с такими стараниями! А мы-то, дуры, отскребали и намывали новую камеру! Впрочем, всякая работа расценивалась тут как вознаграждение, как радость.
Когда утром открывалась дверь и конвоир спрашивал: «А ну, кто полы мыть?», половина камеры, все, кроме больных и старых, бросалась к дверям, поднимался невообразимый гвалт, все женщины кричали и доказывали, что «очередь» именно ее! А ведь нужно было всего человек 10–12. Но и это казалось счастьем — попасть в их число! Провести время до обеда, по крайней мере, вне камеры, бегать с ведрами за водой в баню, мыть полы в бесконечных коридорах, а иногда и на «вокзале» — в огромном помещении, откуда уходили этапы.
Тут, в пересыльной тюрьме, уже не было такой строгой изоляции — можно было повстречать мужчин, идущих на кухню за завтраком или обедом. Их тоже брали из камер на разные работы. Можно было встретить даже знакомых: я, например, могла случайно столкнуться с Юркой, хотя мы с ним не увиделись ни разу!
После окончания уборки нас водили в баню — можно было лишний раз помыться, да еще как! Не в тесноте, когда приходилось зорко стеречь свою шайку, чтобы ее не увели у тебя из-под носа, а на свободе — вылить на себя хоть десять шаек теплой воды! А главное — время, которое в камере тащилось едва-едва, вдруг стремительно пролетало: не успеешь оглянуться — уже и обед!
К сожалению, попасть на работу было очень трудно — всегда находились более настырные и бойкие, настоящие трудовые женщины, которые оттирали нас — «интеллигенцию», награждая образными и красочными эпитетами, и пролезали без всякой очереди. Надо отдать справедливость — и с работой они, конечно, управлялись гораздо лучше нас. Но раза два-три и мне все же удалось помыть полы в Бутырской тюрьме.
Несмотря на то что в камере постоянно устраивали обыски — «шмоны», как их называли на жаргоне, просочившемся в тюремный быт из лагерей, все равно каким-то чудом появлялись у нас в камере занесенные кем-нибудь в подкладках пальто, или в волосах, или еще где нибудь огрызки карандашей, иголки и даже осколочки зеркала. При очередном «шмоне» их отбирали, но потом они заводились снова. То же самое было и у мужчин.
Уборная была почтовым отделением. Ежедневно все ее стены покрывались надписями — карандашными или нацарапанными на штукатурке: здесь ли тот-то и тот-то? Передайте тому-то, что такой-то здесь… Приветы, прощания — даже стихи! — все принимали каменные сии скрижали. Время от времени тюремная обслуга их отскабливала и замазывала, но надписи появлялись снова. За трубу, под унитаз засовывались крохотные записочки (бумага ведь тоже была в дефиците), и они всегда находили своих адресатов.
Впрочем, письмо можно было еще получить во время обеда — в каше, ведь мужчин заставляли разносить пищу, и они вносили в камеру огромные баки с супом и кашей. Дежурные раскладывали еду по мискам, и частенько вместе с кашей в них попадали аккуратно свернутые записочки.
— Сидорова, Верка! Опять тебе «твой» пишет! Держи!
Хотя и отправители, и адресаты были «политическими», все эти записочки и сношения были настолько далеки от какой бы то ни было политики, что охранники смотрели на них сквозь пальцы, ничуть не беспокоясь. И во всех пересылках, где бы ни довелось мне побывать потом, а в скольких — и не перечесть, везде на стенах в камерах и главным образом в уборных красовались надписи, которые не успевала соскабливать тюремная обслуга.
…Я страшно устала от вечного шума, духоты и безделья, а кассация все не приходила. Я, как и другие, писала заявления, просила отправить меня в лагерь, на какую угодно работу — ведь «кассацию» могут прислать и туда! Но до получения ответа на кассацию никого на этап не брали.
В один прекрасный день дверь камеры отворилась, и на пороге нашей пересылки появилась… Раиса Осиповна!
— Раиса Осиповна! Дорогая! Родная моя! — Я чуть не задушила ее в объятиях.
Она стала как будто еще меньше ростом, еще больше похудела, побледнела — совсем крошечная белая старушечка. Держалась за сердце и жаловалась, что все время задыхается. Мне удалось устроить ее на столе, недалеко от фрамуги. И все же в первый же вечер с ней случился глубокий обморок. Вызвали медсестру. Она сделала укол камфары, дала Раисе Осиповне валериановых капель, когда та пришла в себя.
— Надо же женщину в лазарет взять, она совсем слабая, — говорили я и еще несколько человек.
Сестра молча посмотрела на нас и вышла. На другой день Раису Осиповну водили к врачу, но в лазарет так и не положили. Несколько раз, пока она сидела с нами в пересылке, с ней случались обмороки, но в остальное время наша старушечка была по-прежнему бодра и жизнерадостна. Когда Раиса Осиповна чувствовала себя лучше, то по-прежнему много и интересно рассказывала о своей юности, об эмиграции, о Швейцарии и Франции, о жизни в Париже. У нас от ее рассказов кружилась голова. Хотелось улететь, увидеть весь этот сказочный мир…
Вокруг нее образовался кружок, и мы заботились о ней, как могли. Ночью, когда все засыпали, я потихоньку залезала по решеткам окна и открывала фрамугу, чтобы дать ей хоть немного свежего воздуха. На этот раз ее приговорили к трем годам ссылки — «очередной», как она грустно шутила. Но, к сожалению, это была ссылка в Енисейск, и Раиса Осиповна боялась этапа — такой путь, столько пересыльных тюрем, а сил так мало. Ей разрешили написать сыну, чтобы он похлопотал о «спецконвое» и перевозке за собственный счет.
И вот однажды Раису Осиповну вызвали на свидание. Она вернулась в камеру вся посветлевшая, разрумянившаяся, словно помолодевшая на десять лет.
— Дэ-дэ! Мой маленький Дэ-дэ! Он все сделал!
Андрей (Дэ-дэ) был у Пешковой сам, лично.
— Успокойте свою мать, — сказала она ему, — она поедет со спецконвоем за счет Красного Креста.
Андрей только что передал это Раисе Осиповне.
— Ах, если бы вы только могли его видеть! Какой мальчик! Какой мальчик!
В эту же ночь Раису Осиповну взяли на этап вместе с другими. Решили, должно быть, что «спецконвой» — слишком большая роскошь для старой революционерки и неуместный либерализм. Когда я спустя 15 лет попала в Енисейск, то, как ни искала, никаких следов ссыльной Губергриц там не нашла…
…Два раза за время сидения в Бутырках у меня тоже были свидания, правда очень странные. Почему-то их делали «массовыми» — для удобства конвоиров, что ли? Чтобы скорее отделаться от толпы людей, с нетерпением ожидающих этого, может быть, последнего в их жизни свидания? Или просто для того, чтобы мы ничего не смогли сказать родным?
Огромная зала была разделена не решеткой даже, а скорее сеткой, такой, как на вольерах в зоопарках. Она была протянута вдоль всей залы в два ряда, расстояние между которыми составляло метра в два — два с половиной. За сетками стояли люди. С одной стороны — заключенные, с другой — родственники. Между рядами по «свободной зоне» прогуливались охранники.
Зала была очень большая, но и людей накопилась масса. Все равно все не помещались у сеток, и первое, что оглушало, — брань. Каждый старался оттолкнуть другого, пробраться к самой сетке, каждый искал своих родных и перебегал с места на место. Все спешили — ведь на свидание отпускалось всего лишь несколько минут. Шум, гвалт, вопли стояли невообразимые.