Валерий Кичин - Людмила Гурченко
Сегодня мы видели ее в телевизионном «Бенефисе» — пираткой в залихватском тельнике с пятнистым шарфиком, старухой, отплясывающей чарльстон, «ковбойкой» в широкополой шляпе, девочкой-переростком с огромным бантом и жадным взором… Все это сверкало, неслось по экрану, ошеломляя стремительностью перевоплощений, виртуозностью ритмов, разнообразием актерской техники, лихостью телевизионных «чудес» и «фокусов». Вместе с одаренным режиссером Евгением Гинзбургом Гурченко возродила на нашем телевизионном экране доселе неведомый ему жанр бурлеска — зрелища, основанного на парадоксах, замешенного на веселой изобретательности, импровизации, отточенном пластическом мастерстве, на фантазии режиссера, художника, композитора-аранжировщика, актеров…
А завтра она снималась в «производственном» фильме «Обратная связь» в роли намеренно неброской, почти без грима, статичной; и судьбу своей героини Вязниковой, женщины, которая хочет только одного от жизни — восстановить справедливость, намечала средствами предельно скупыми. Теперь она умела и это.
Во всем была уверенность мастера. Она принимала все предложения, работала жадно, тем более что роли теперь шли, как правило, интересные.
Понимала, что, наверное, это везение. Но понимала и другое: новый успех пришел уже не случайно.
Все пройденное и пережитое отложилось. Заняло свое место в душевном запасе. И дало Гурченко право написать впоследствии слова, которые в других устах, может быть, показались бы излишне высокими и громкими: «Профессия актера… драма, потрясение, подвиг… Его жизнь — это оптимистическая трагедия!»[36]
Судьбу художника, оказалось, надо еще и выстрадать.
Она теперь много знала о жизни — так много, что достало бы только возможностей выразить. Роли не вмещали этого богатства. Они всегда ставили некие рамки: дело актера воплощать уже написанное драматургом, и авторство его, сколь бы ни была велика его доля, тут всегда условно.
Пройдет еще какое-то время, эта жажда поделиться прожитым и передуманным одержит верх, и она примет решение совсем для себя неожиданное. Напишет книжку, повесть о своем отце, о войне, об оккупации. О кино, о ролях. О том, что в конечном счете и составило мир души.
Прочитанное в ней поражает цепкостью памяти. В сознании шести-семилетней девочки война отпечаталась подробно, конкретно, детально. Об оккупации мы читали много, но, пожалуй, впервые увидели ее с такой точки зрения — ребенка, чей взгляд, уже наблюдательный, но еще не скорректированный жизненным опытом, только учится различать добро и зло. Учится на образцах страшных, на контрастах предельных. Девочка вырабатывает свои критерии и принципы стихийно — взрослым было в ту пору не до педагогических тонкостей, учителем становилась сама суровая реальность войны. Это «взрослое детство» — прежде всего детство самостоятельное. У других была задача — жить и бороться. У ее сверстников — в этих условиях еще и расти.
Способность «делать себя» своими силами, не слишком полагаясь на поддержку доброго, всегда готового прийти на помощь мира, — она оттуда, из «взрослого детства». Она и позволит актрисе все происшедшее с ней в ее жизни претворить в активный опыт и использовать как импульс к творчеству и как строительный материал для ролей.
Все запечатлевалось в памяти удивительно ярко. Все было интересно именно в своих подробностях — а уж они, как мозаика, складывали картину жизни. Потом эти подробности составят плоть экранных образов. Вот соседка по харьковской «коммуналке» тетя Валя — Вали ́, которая любила бантики, украшала стены комнаты фотографиями актрис и напевала вальс Штрауса из вышедшего перед войной американского фильма — ведь это же Валентина Барабанова из «Семейной мелодрамы»! Ремешок, которым подпоясан полушубок Ники из «Двадцати дней без войны», — тоже оттуда, из военного Харькова, где давно уже не было ни пуговиц, ни ниток. Хрупкая, зябнущая в тыловом зимнем Ташкенте, с поднятым воротником, коротко стриженная под мальчика Ника с капельками сережек на торчащих ушах — это она могла бы написать о себе словами из книги Гурченко: «Холод с детства пронизал меня так глубоко, что я чувствую его намного раньше, чем он наступает…»[37].
И это может быть холод не только физический.
Сломанные, исковерканные войной женские судьбы проходили перед глазами — но жизнь брала свое, и голодные люди, когда приходило весеннее тепло, оттаивали. Женщины хотели быть женщинами, в них пробуждалась вновь вера, что счастье вернется, возродится.
Продолжала жить музыка. Продолжали петь, тянуться к радости. Продолжалось все то, чего не смогло убить «взрослое детство».
В том детстве и в книге рядом несочетаемое. Ужасы оккупации — и аккордеон в «культурной пивной» на углу. Облавы — и «папина чечеточка», и «чубчик, чубчик кучерявый…». «Душегубки» — и песенки Марики Рокк в нетопленом кинотеатре. Голод, наледи на подоконниках — и тетя Вали, красящая волосы перекисью.
Контрасты жизни, увиденные во всех оттенках и подробностях, в сочетаниях невероятных, невозможных — и оттого пронзительно правдивых и парадоксально драматичных, — не они ли определят позже художнический стиль Гурченко, ее актерский почерк?
И ощущение хрупкости любого жизненного чуда, в том числе и чуда успеха, — ощущение, которое сопровождает Гурченко всю ее актерскую жизнь и не обманывает ее, — оно тоже оттуда, из «взрослого детства». Надо спешить, пока получается, работать, пока работается, надо жить жадно, чтобы успеть сделать как можно больше.
В этом она тоже оказалась права.
Только-только открылось «второе дыхание», и «Старые стены», а за ними «Дневник директора школы», «Двадцать дней без войны», «Семейная мелодрама», «Сентиментальный роман» сломали лед предубеждения. Только пошли увлекательные роли. Только началась настоящая работа.
Тогда и пришло еще одно испытание, не менее жестокое, чем все предыдущие.
Неизвестность
И моральная травма, и физическая очень похожи. Обе хочешь забыть поскорее, как тяжелый сон. Обе заставляют вести себя и жить по-другому. Обе оставляют рубец. Обе заставляют постоянно задавать себе вопрос: «болит или не болит?», «прошло или не прошло?».
Из книги «Мое взрослое детство»Это случилось на съемках советско-румынского мюзикла «Мама». Гурченко играла там Козу из популярной сказки про то, как злой Волк все пытался съесть ее козлят и пускался ради этого на всевозможные интриги. Сказка была вполне интернациональной, ее знали во многих странах. Только в русской версии коза была, как известно, многодетной, а в румынской — ограничилась тремя козлятами. Создатели фильма сошлись на паритетном варианте: козлят было там пять, зато появилось множество других зверушек, танцующих и поющих, катающихся на льду — это был мюзикл, жанр редкий и всеми любимый. Это была, по сути, вторая по-настоящему музыкальная картина в жизни Людмилы Гурченко — и актриса была счастлива, получив такое приглашение. Ради Козы она даже отказалась от прекрасной роли в фильме Никиты Михалкова «Неоконченная пьеса для механического пианино», поразив этим выбором всех окружающих. Но она была прирожденной музыкальной актрисой и фильма такого, как «Мама», ждала много лет.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});