Лидия Чуковская - Записки об Анне Ахматовой. 1938-1941
– Нет… Это давно говорили: похоже на письма или на дневник. Нет. Однажды, правда, я переложила одно полученное мною письмо – в стихотворение. Когда я умру, письмо найдут.
Она заторопилась уходить: ей еще нужно было зайти к Давиденковым.
24 июня 40. Сегодня я позвонила ей, чтобы разузнать, что было 23-го. Она сказала: «Пожалуйста, зайдите, но только поскорей, потому что мне надо, к сожалению, уходить. Вера очень плоха, мы идем ее навещать».
У нее сидели двое: Владимир Георгиевич и незнакомый мне человек, молодой, но старообразный. Анна Андреевна была уже в шляпе: по-видимому, я ее задержала.
– У Тани гемоколит. Ее только что на скорой помощи отправили в больницу. Вовочка видел, как увозили маму.
Потом:
– Мне сегодня позвонила из издательства Софья Ивановна и спросила, когда я могу принять директора. Я сказала, что не сегодня: сегодня ведь день моего рождения.
Ах вот почему на столе розы!
Анна Андреевна спросила у меня, что я думаю о предстоящем визите директорши. «Я думаю, они хотят снять два-три стихотворения», – сказала я.
Анна Андреевна покачала головой.
Я стала расспрашивать о ее вчерашнем визите. Оказалось, разговор не состоялся; надо было не 23-го прийти, а 25-го, чтобы записаться на 28-е.
Я предложила завтра, 25-го, пойти вместо нее: ведь ей идти невозможно, она должна быть дома с Вовочкой, раз Тани нет.
Она согласилась. Мы вышли вчетвером. На улице Анна Андреевна взяла меня под руку и увела вперед. Я заметила, что, опираясь на мою руку, она ступает как-то тяжело, неловко, болезненно. Анна Андреевна высказала мне свои мрачные предположения о книге и не о книге, не позволяя возражать. Мы простились на углу Пантелеймоновской и Литейного. Я повторила свое обещание.
25 июня 4 0. Утреннее поручение потребовало у меня не более трех часов. Исполнив, я сразу отправилась к Анне Андреевне. Она уже беспокоилась и ждала меня. Расспросила обо всем и осталась довольной.
Она сидела в кресле в старом выцветшем халатике. Я предложила пойти и купить наконец шляпу. (Выходить она может, потому что Вовочку взяла тетка.) Но ей не хотелось – жара. Она пожаловалась, что с тех пор, как Таня в больнице, совсем уж ничего не ест и «наконец голодна». Я предложила, что выйду купить чего-нибудь, мы позавтракаем, а часа через два пойдем в Дом писателей обедать.
– Если вы принесете масла, ветчины, хлеба, то зачем же тогда обедать? Это и будет виход.
Взяв сумку, я отправилась. С удивлением заметила, что даже в очереди для Анны Андреевны мне стоять приятно. А потом меня застигла гроза – великолепная, бурная, освежающая…
– Промокли? – вскрикнула Анна Андреевна, открыв мне дверь.
Но я была сухая. Только плечи.
Мы позавтракали.
Стоя у зеркала, она вдруг спросила:
– Вы любите «Спекторского»?
– В целом – нет. Зато отдельные места… куски… в высшей степени.
Я прочитала:
Пространство спит, влюбленное в пространство,И город грезит, по уши в воде,И море просьб, забывшихся и страстных,Спросонья плещет неизвестно где.Стоит и за сердце хватает бормотДворов, предместий, мокрой мостовой,Калиток, капель… Чудный гул без формы,Как обморок и разговор с собой.
– Это неудачная вещь, – сказала Анна Андреевна, – я не про то, что вы прочли, говорю, а про всю вещь. Я ее всегда не любила. Но почему – догадалась только сегодня. Дело в том, что стихи Пастернака написаны еще до шестого дня, когда Бог создал человека. Вы заметили – в стихах у него нету человека. Все что угодно: грозы, леса, хаос, но не люди. Иногда, правда, показывается он сам, Борис Леонидович, и он-то сам себе удается… Он действительно мог крикнуть в форточку детям: «Какое, милые, у нас тысячелетье на дворе?». Но другие люди в его поэзию не входят, да он и не пробует их создавать. А в «Спекторском» попробовал. И сразу крах. Имя и фамилия Мария Ильина в его стихе звучит никчемно, дико…
Мы разговаривали очень долго, и я, заметив, что отняла у нее целый день, поднялась прощаться, но она так жалобно сказала: «Ну зачем вы уходите? посидите еще!» – что я осталась.
Я стала расспрашивать Анну Андреевну о ее семье. Она такой особенный человек и изнутри, и снаружи, что мне очень хочется понять: есть ли в ней что-нибудь родовое, семейное, общее. Неужели она может быть на кого-то похожа?
Она рассказала мне о своих сестрах – Ии, Инне.
– Обе умерли от туберкулеза. Ия – когда ей было двадцать семь лет. Я, конечно, тоже умерла бы, но меня спасла моя болезнь щитовидной железы – базедова уничтожает туберкулез. У нас был страшный семейный tbc, хотя отец и мать были совершенно здоровы. (Отец умер от грудной жабы, мать – от воспаления легких в глубокой старости.) Ия была очень особенная, суровая, строгая…
– Она была такой, – продолжила, помолчав, Анна Андреевна, – какою читатели всегда представляли себе меня и какою я никогда не была.
Я спросила, нравились ли И и Андреевне ее стихи?
– Нет, она находила их легкомысленными. Она не любила их. Все одно и то же, все про любовь и про любовь-Анна Андреевна стояла у окна и грубым полотенцем протирала чашки.
– В доме у нас не было книг, ни одной книги. Только Некрасов, толстый том в переплете. Его мне мама давала читать по праздникам. Эту книгу подарил маме ее первый муж, застрелившийся… Гимназия в Царском, где я училась, была настоящая бурса… Потом в Киеве гимназия была немного лучше…
Стихи я любила с детства и доставала их уж не знаю откуда. В тринадцать лет я знала уже по-французски и Бодлера, и Верлена, и всех проклятых. Писать стихи я начала рано, но удивительно то, что, когда я еще не написала ни строчки, все кругом были уверены, что я стану поэтессой. А папа даже дразнил меня так: декадентская поэтесса…
Вошла, не постучав, старуха, вся в платках и морщинах, – Танина мать. Анна Андреевна подробно и очень толково объяснила ей Танину болезнь и большими буквами на листке написала адрес больницы. Чуть только старуха ушла, раздался громкий стук и в комнату вошел молодой человек в грязном белом халате – санитар, что ли. Он уселся и стал задавать Анне Андреевне вопросы о Таниной болезни, очень грубо и настойчиво. Он, может быть, и не хотел быть грубым, но просто не умел иначе. Настоящий допрос. Анна Андреевна отвечала терпеливо, спокойно, кротко, без тени обиды.
Наконец он ушел.
Анна Андреевна стала расспрашивать меня о моем детстве. И я вдруг рассказала ей многое, чего никогда и никому не рассказывала. Понимает она, угадывает, схватывает с удивительной тонкостью и верностью[187]. Она была так ласкова, так добра и осторожна со мною сегодня, – да благословит ее Бог! – что я даже почувствовала себя человеком.