Лидия Чуковская - Записки об Анне Ахматовой. 1938-1941
Анна Андреевна ни в чем со мной не согласилась.
– Вздор, – сказала она. – Никаких у нее не было оснований думать, что он разлюбил ее. И сомневаться. Любовь всегда видна сто раз на день. И у Толстого эта ее чрезмерная подозрительность неспроста: Анна думает, что Вронский не может ее любить потому, что она сама про себя знает, что она проститутка… И не защищайте, пожалуйста, этого мусорного старика![179]
Заговорили о Фрейде. Я сказала, что не люблю и не верю; единственно, что для меня привлекательно в его учении, это мысль о той огромной роли, какую играет в жизни каждого человека раннее детство. Чем дольше живешь, тем яснее это понимаешь.
– Да, разве что это, – вяло согласилась Анна Андреевна. – А во всем остальном… во всех этих сексуальных рассуждениях и мифах так и видишь отражение той прокисшей, косной, провинциальной среды, в которой он жил… Я читала книгу пошляка Цвейга о Леонардо да Винчи. Там он цитирует Фрейда: у Леонардо был, конечно, комплекс Эдипа, и если он любил птиц, то это потому, что детей приносят аисты… Вы только подумайте, какая чушь: почему он воображает, будто и в те времена существовал обычай врать детям про аистов?[180]
Мы условились, что она придет ко мне завтра в четыре, и я ушла.
13 июня 1940. Сегодня в четыре полил дождь, и Анна Андреевна пришла ко мне с опозданием и ненадолго. Была усталая, грустная, жаловалась на озноб. Рассматривала разные издания Пастернака, стоявшие у меня на полке; выбранила «Второе рождение» («попытка быть понятным»), восторженно отозвалась и о моих любимых: «Детстве Люверс» и «Охранной грамоте».
– Тут каждому слову веришь.
Рано ушла.
18 июня 40. Вчера к Анне Андреевне я зашла на минутку днем, чтобы разузнать о ее новостях. Анна Андреевна рассказала мне все подробности своего похода… Она обнадежена и рада этому – но в то же время несколько унижена.
– «Уже на коленях пред Августом слезы лила», – сказала она посредине рассказа[181].
Потом протянула мне журнал «Ленинград» со статьей о Есенине, а в статье – высокий отзыв о ее поэзии. «Когда мне Верочка сказала, я не поверила»[182].
Пришел Владимир Георгиевич. Я поднялась, но Анна Андреевна меня удержала.
– Вы очень плохо выглядите, – сказала она мне. – Что с вами делается? Вы с дачи приехали худая, белая…
И начала советоваться с Владимиром Георгиевичем, как бы поскорее показать меня Баранову[183].
Я не спорила. Разумеется, затея эта не имеет никакого смысла. Но если ей так спокойнее, – пусть.
Обратившись к Владимиру Георгиевичу, сидевшему рядом с ней на диване, Анна Андреевна доложила ему подробный бюллетень о болезни Веры Николаевны. Потом:
– Подумайте, меня вчера поразил Осмёркин. Он был у меня. Я предложила ему пойти вместе навестить Веру. И вдруг вижу – он не хочет. Ни за что. Боится. Я была поражена. Во-первых, Верочка лежит по всей форме, завитая, одетая, без температуры, и зрелище кислородных подушек и холодного пота ему не угрожает. Во-вторых – как не стыдно! Пить с ней коньяк – это он может, а видеть ее больной – нет. Терпеть не могу.
Я сказала, что часто встречаются люди, которые рассуждают так: если я не могу помочь – зачем же мне мучиться, глядя?
– Да, да, это бывает, – сказала Анна Андреевна. – Какое убожество! Да ведь и неправда: если человек хочет помочь другому, сильно и бескорыстно хочет, то он всегда может. Но я знала одну даму, она уверяла, что не в силах навещать свою больную подругу: зрелище больницы, халатов, больных ей непереносимо. А есть и такие, которые мертвых не хотят видеть: им слишком тяжело.
– Ну, своих мертвых, любимых мертвых, они непременно хотели бы увидеть, – сказала я. (А про себя подумала: и могилы.)
– И я заметила, – продолжала Анна Андреевна, – что у таких боящихся людей всегда бывает самая страшная судьба: им-то и приходится видеть много мертвых.
20 июня 40. Я позвонила Анне Андреевне среди дня, сказала, что больна, лежу. Она сразу вызвалась навестить меня (не в пример Осмёркину!).
И пришла. Принесла мне ландыши в подарок. В черном шелку, в белом ожерелье. Сегодня лицо у нее спокойное, и, как на всяком спокойном лице, меньше видны щеки, рот, лоб – и ярче глаза. Сегодня они большие, серые. Расположившись у меня на диване, она была явно похожа на свой парижский портрет.
Мы заговорили о том, что книжка Гослита задерживается неспроста. Да, конечно, так.
Затем Анна Андреевна рассказала мне о внезапном приезде Ш. и о гадостях, которые та ей наговорила.
«Ты была такая эффектная женщина! Что же это ты так поседела?» «Ты ведь написала что-то советское, и теперь тебе отовсюду авансы, авансы». («Советское» – это о Маяковском, пояснила Анна Андреевна.) «Не послушался меня, вот и…»
– Ну, я сразу прекратила поток гадостей, которые были у нее в запасе, просьбой передать 1000 рублей. Насчет авансов же я ее нисколько не разубеждала[184].
Я спросила, нет ли новых стихов.
– Нет… Хотите, я прочту вам одно маленькое, совсем старое? Оно нигде не было напечатано.
И прочитала
Подушка уже горячаС обеих сторон…
– такое удивительно точное, что его мгновенно запомнит каждый, кто знает бессонницу. И какое изящество, какое совершенство. И какое – я бы сказала – девичество[185].
– Это стихотворение должно было быть последним в книге «Вечер». «Вечер» я сначала хотела назвать «Лебеда», и тогда первым стихотворением было бы «Я на солнечном восходе / Про любовь пою, / На коленях в огороде / Лебеду полю»[186]. Но меня отговорили.
– Но почему же вы его не дали хоть в теперешнюю книгу «Из шести»?
– Вы будете смеяться, господин учитель. Не дала потому, что, начав переписывать, не знала, как расставить знаки.
(Со знаками у нее такая же мания, как с переходом через улицу; она их расставить может очень хорошо, но почему-то не верит себе и боится.)
Я сказала ей, что из стихов видно – она очень любит лебеду.
– Да, очень, очень, и крапиву, и лопухи. Это с детства. Когда я была маленькая, мы жили в Царском, в переулке, и там в канаве росли лопухи и лебеда. Я была маленькая, а они большие, широколистные, пахучие, нагретые солнцем, – я так их с тех пор люблю.
Я расхрабрилась – мы пили чай, она курила, – и я решилась спросить, не были ли некоторые ее стихи – письмами.
– Нет… Это давно говорили: похоже на письма или на дневник. Нет. Однажды, правда, я переложила одно полученное мною письмо – в стихотворение. Когда я умру, письмо найдут.
Она заторопилась уходить: ей еще нужно было зайти к Давиденковым.