Константин Ваншенкин - Писательский Клуб
У него было такое качество: о чем бы он ни рассказывал, всё приобретало характер значительности. Однажды, помню, в перерыве какого-то заседания обедало нас несколько человек во главе с ним. Было начало лета, и только появились свежие огурчики. И вдруг он сказал:
— Знаете, какое было любимое лакомство в моем детстве? Огурцы с медом. — И спросил меня: — Пробовали?.. — Получив отрицательный ответ, он посмотрел на меня с некоторым сожалением и произнес задумчиво: — Слаще арбуза…
А ведь за этим действительно встает очень многое. Он вообще умел сказать. Я не встречал человека, который бы не слушал его, что называется, разинув рот. И в стихах он так умел поставить слово, так повернуть его, что это бывало как взрыв, поражало, — сохраняя полнейшую естественность.
* * *Александр Трифонович говорил мне, что никогда не интересуется оформлением своих книг, не смотрит заранее эскизы, а встречается с работой художника только по выходе книги в свет.
Я спросил:
— А как же Верейский?
Он ответил:
— Это другое дело.
Когда Твардовский стал впервые главным редактором журнала, Маршак сказал ему, что человек часто портится, если сквозь его жизнь проходит множество людей, да еще судьба которых порою от него зависит, — и предостерег его. Рассказывая об этом, Александр Трифонович заметил:
— Как это верно!
Осенью 1965 года, в Риме, приглашенный в числе других поэтов почитать стихи в клубе нашего посольства, отказался:
— Давно стихов не пишу, — и когда Сурков сказал: — Прочтешь старые, — заметил назидательно (не вполне серьезно, конечно): — А читать старые стихи считаю безнравственным.
Вообще читал свои стихи прекрасно, но не любил выступать.
На вопрос одной из сотрудниц «Нового мира» (она сама мне об этом рассказывала), как ему понравился Рим, неожиданно раздражился:
— А почему вы не спрашивали, как мне показался Барнаул?
Как-то, не помню к чему, Александр Трифонович восхищенно начал читать мне пушкинское «Предчувствие». Но прочел только первые восемь строк, дальше — про любовь — не стал. Это было в его кабинете в «Новом мире», еще на улице Чехова.
Межиров сказал ему при мне, что Некрасов… эпигон Блока. То есть у Блока какие-то некрасовские черты сильнее, чем у самого Некрасова.
Твардовский некоторое время смотрел на него, а затем сказал проникновенно:
— Как же вам не совестно!
* * *В 1958 году я напечатал заметки о нем и его творчестве — «Перечитывая Твардовского». Он отозвался о них с одобрением и сделал мне лишь одно замечание.
Там у меня, в частности, говорится об эпитетах: «Вспоминаю начало “Соловьиного сада”…» Речь идет об эпитетах Блока, а потом уже самого Твардовского.
Александр Трифонович сказал мне:
— Когда будете переиздавать, то после слов «Соловьиного сада» поставьте в скобочках — А. Блок…
И ведь как в воду смотрел. Некоторым поэтам и, что самое удивительное, одному очень крупному литературоведу показалось, что приводимые мною строки Блока:
Я ломаю слоистые скалыВ час отлива на илистом дне,И таскает осел мой усталыйИх куски на мохнатой спине, —
принадлежат Твардовскому, раз они в статье о Твардовском приводятся без указания автора.
Когда-то у него дома, на Дорогомиловской набережной, я прочел ему несколько стихотворений (обычно он читал мои стихи сам, — как у нас профессионально принято говорить — глазами) и в их числе стихотворение «Женька» — о погибшей девушке — партизанке (впоследствии оно было положено на музыку и стало песней). Там есть строки:
В секрете была и в засаде.Ее уважали в отряде.Хотели представить к награде.
Он послушал и сказал неожиданно грустно:
— Хотели, да не представили…
Твардовский замечает: «Поразительно, что у молодой Ахматовой могли вырваться строки, звучащие так неожиданно и отдельно в ее строго ограниченном мире любовных переживаний и раздумий о поэтическом искусстве.
Ты знаешь, я томлюсь в неволе,О смерти Господа моля.Но все мне памятна до болиТверская скудная земля.
Журавль у ветхого колодца,Над ним, как кипень, облака,В полях скрипучие воротца,И запах хлеба, и тоска.
И те неяркие просторы,Где даже голос ветра слаб,И осуждающие взорыСпокойных загорелых баб.
Невозможно представить, кто из ее современников, кроме разве Блока и Цветаевой, мог почувствовать на себе эти “осуждающие взоры”…»
Замечу, в свою очередь: не перекликается ли с этим — хотя бы отчасти — смеляковское:
А я бочком и виноватои спотыкаясь на ходу,сквозь эти женские лопаты,как сквозь шпицрутены, иду.
В телевизионной передаче «Кинопанорама» был сюжет, посвященный памяти ленинградского артиста Луспекаева. Воспроизводилась отснятая сценка из «Мертвых душ», где Луспекаев, играя Ноздрева, говорит вместо «в трех верстах от города стоял драгунский полк» — «в трех километрах от города…» Актер сыграл так жизненно и увлеченно, что ни он сам, ни его партнеры, тоже артисты высокого уровня (из театра, руководимого Товстоноговым), ни режиссер, ни редактор этого не заметили. Это очевидно, иначе был бы отснят лишний дубль. Рассказываю об этом в связи с тем, что даже Твардовский, восхищаясь стихами Бунина: «А какая изумительная энергия, краткость и «отрубающая» односложность выражения в балладе «Мушкет»:
Встал, жену убил,Сонных зарубил своих малюток,И пошел в Туретчину, и былВ Цареграде через сорок суток», —
не желает замечать, что «суток» не слишком здесь на месте, что это тоже более новое слово, хотя и понятно, что герой шел днем и ночью. Видимо, Бунин поставил это слово несколько сгоряча, что вообще-то на него не похоже.
Часто Твардовский бывал весел, разговорчив, общителен, и все-таки можно вспомнить его и тяжелым, мрачным. Глаза мутноватые. Проходит, не глядя по сторонам, ничего не замечая, — страшно подступиться, хотя еще вчера он был с тобой внимателен и мил.
Ф. Г. Каманин, старый писатель, в тридцатые годы часто и подолгу живавший в Смоленске, печатавшийся там и хорошо знавший Исаковского и Твардовского, рассказывал мне, как после войны он оказался в Москве — с семьей, но без денег и без прописки. И вот в момент уже критический решился зайти к Твардовскому. Тот встретил его радушно, начал угощать.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});