Пепел Клааса - Михаил Самуилович Агурский
Массу времени у нас отнимал интерес к футболу. Мы были страстными болельщиками. Лично я болел за армейскую команду ЦДКА. Мы часто ходили на стадионы и много играли в футбол сами.
18
Летом 1948 года мать устроила меня не в пионерлагерь, а в качестве подсобного рабочего на летнюю дачу детсада на станции Луговая Савеловской дороги, где она работала сама. За это мне, вместе с другими сотрудниками детсада, полагались койка и еда. Одной из моих обязанностей были ежедневные поездки на станцию Водник за ягодами для детей. Я возил клубнику и малину вместе с одним дедом, и, естественно, всю поездку в оба конца мы предавались разговорам. Я как-то начал хвалить Сталина. Старик не выдержал: «Да, великий человек. Но большое проклятье ему за колхозы!» Я даже похолодел и пробовал неубедительно спорить.
Вот так, на каждом шагу своей жизни, в детстве, в отрочестве, в юности я сталкивался с открытым выражением недовольства, которое большей частью сходило с рук, если только выражавшие это недовольство не ошибались в людях, с которыми они говорили. То, что дед решился сказать это мне, предполагало то, что он мне поверил.
Лето 1948 года было напряженное. Еще не закончилась война в Палестине, за которой я внимательно следил. Мои симпатии были целиком на стороне евреев, но на их стороне были и симпатии советской печати. Правда, когда советские газеты передали в мае 1948 года о наступлении арабских войск, я ни на минуту не сомневался, что евреи будут побеждены. Я не имел ни малейшего представления о том, что там в действительности происходило, и одно упоминание об еврейской армии у меня, как и у других советских евреев, вызывало смех. Но это ироническое представление стало быстро проходить, когда стало известно, что евреи перешли в контрнаступление.
Но гораздо большее место в моей жизни занял конфликт с Югославией. Это было для меня большим ударом. Только что Тито был героем, о нем все говорили, и вдруг все переменилось. Мы сидели с матерью в роще, и я прочел ей заявление о Югославии, напечатанное в «Правде». Она поморщилась: «Наверное, правду сказал». Я пробовал спорить. Мать ненавидела Сталина. «Блутцаппер, вонц[8]», — называла его она. Когда я жаловался ей на то, как мы живем, она говорила мне: «Иди, жалуйся своему прекрасному Самеху!» «Самехом» она звала Сталина, используя для этого соответствующую букву ивритского алфавита. Ленина она называла «Ламедом», и он оставался для нее идеалом.
Этим летом я вновь чувствовал себя полноценным человеком. Мы жили с матерью в одной комнате, много с нею разговаривали. У меня была компания молодежи, в основном дети сотрудников детского сада. Я много читал, главным образом Горького, и «Жизнь Клима Семгина» была для меня интеллектуальным открытием.
19
Приходите из хат наше племя оплакивать,
Приходи, Пантелей из Кривичей,
Приходи, Емельян из Кобыльников,
Приходи к нам и ты, пьяный Тит из Лугавии!
Моше Кульбак
Геня долго не знала, что делать, не решаясь возвращаться в Калинковичи в разоренное гнездо. Битый год торчала она на Полянке без всякого дела и без прописки. Израиль трогать ее боялся. Геня была зубастая и в обиду себя не давала. Скрываясь от милиции, она устроила под кроватью тайник, который был завешен одеялом, и когда квартиру навещал милиционер, она пряталась.
В конце концов она вернулась в Калинковичи, хотя уже и не директором аптеки, а простым фармацевтом. Летом 1949 года я поехал к ней в гости. Я уже говорил, что первый раз был в Калинковичах перед войной в возрасте пяти лет и сохранил об этом лишь смутные воспоминания, хотя помнил бабушку Гушу, помнил аптеку, помнил сумасшедшего Йошку, помнил церковь, стоявшую рядом с аптекой.
Я пробыл в Полесье месяца полтора. Первое, что меня поразило, — была сама Геня в аптеке. Это был совершенно другой человек, с другими манерами, с другим голосом. Она как бы священнодействовала у своего окошка, куда подавали рецепты. Она превращалась в спокойную, уравновешенную, доброжелательную женщину. Она до того входила в свою роль, что даже со мной, когда я навещал ее в аптеке, говорила иначе, чем дома. Контраст был невероятный. Но сразу после работы она освобождалась от маски. Много лет спустя я нашел подобное раздвоение личности у мистера Уэммика, персонажа «Больших надежд» Диккенса, с той только разницей, что мистер Уэммик был Ангелом дома и пренеприятным субъектом на своей работе.
Геня вселилась в старый дом дедушки. Дом стоял на бойком месте между рынком и баней на Первомайской улице, которая раньше называлась Злодеевкой. В этом доме провели последние дни жизни бабушка и Дина. Дом был в хорошем состоянии, но вокруг не было огорода, и участок зарос бурьяном.
Я привык к тому, что дома все говорили на идиш, который я хорошо понимал, но на котором разговаривать не пытался. Израиль, Рива, мать, Геня говорили друг с другом только на идиш. Со мной и сестрами они говорили по-русски, но часто переходили на идиш, хотя мы отвечали по-русски. Но только в Калинковичах я увидел, что идиш — это не только язык моих близких, а язык целого народа, на котором разговаривают даже дети. Там сохранилось значительное еврейское население. Калинковичи были железнодорожным узлом, и оттуда легче было бежать при наступлении немцев. Но зато почти все другие еврейские окрестные местечки — Юровичи, Домановичи, Хойники, Брагин — канули в вечность. Те же, кому удалось спастись, вернулись в Калинковичи после войны, и в 1949 году Калинковичи еще не потеряли полностью своего еврейского облика. В 1949 году в Калинковичах оставалось несколько тысяч евреев. Мне было странно играть в футбол с мальчишками, которые передразнивали друг друга: «Ошер, зай нит кун кошер!»[9] Впрочем, не все Калинковичи были еврейскими. Евреи жили на определенных улицах, которые по внешнему виду сильно отличались от улиц с нееврейским населением. Они были лишены садов. На огородах росли