Жаклин Жаклин - Жан-Клод Грюмбер
«Лучше нам остаться друзьями». Эта фраза прозвучала во мне вновь много, много позже. Эту же фразу с твоих тринадцати-четырнадцати лет ты говорила, с протянутой раскрытой ладонью, многим и многим молодым людям, все они были шикарны, элегантны, более или менее привлекательны, разумеется, страстно влюблены, и только один, один-единственный портняжка, я, только я не принял твою руку и не поклялся тебе в вечной дружбе. И это, это, это насмешило тебя до колик. Ты так смеялась, что осела на лестнице и поднималась на четвереньках. Ты пришла домой, корчась от смеха. Твоя мать спросила, что тебя так развеселило. Ты ей все рассказала. Она тоже засмеялась. Она рассказала это твоему отцу, и он засмеялся в свою очередь. Вы смеялись все трое.
Так ты функционировала: «Лучше нам остаться друзьями». Так ты хотела жить, перепархивать из одних объятий в другие, как бывало, когда ты танцевала би-боп и хорошие танцоры выстраивались к тебе в очередь. В общем, ты, наверное, пришла к выводу, что если я не самый элегантный, не самый привлекательный и, конечно, не самый богатый, то, бесспорно, самый уморительный. А тебе нужен был смех. И твоему отцу, и твоей матери нужен был смех. Вам нужно было посмеяться в этой печальной ситуации банкротства, в эти послевоенные годы, такие горькие для бывших желтозвездых.
Потом вы переехали, а ты не знала, что делать с собой и со своей жизнью, поэтому взяла дело в свои руки и стала работать увлеченно и упорно, и твои платья пошли нарасхват, как свежие булочки на празднике «Юманите». В первый же сезон ты смогла стабилизировать ситуацию. Теперь все было наоборот: я приходил за тобой поздно вечером в твое ателье на улице Сен-Дени. Я заставал тебя за работой, обычно в трусиках и лифчике, ты прямо на себе создавала модели своей будущей коллекции. Ты никогда не училась этому ремеслу, как, впрочем, и никакому другому, ты не умела ни рисовать, ни кроить, ни даже шить. И вот так, инстинктивно, ты делала изумительные платья, очень красившие женщин, которые буквально рвали их друг у друга из рук в удачные дни.
Весенними воскресеньями мы садились на террасе кафе на Больших бульварах, у Бон-Нувель, и считали платья — твои платья! — которые дефилировали перед нами на тротуарах, преображенных их красотой и веселостью. Лепестки ромашек в темных джунглях, полоски и горошек всех цветов, короче, каждое платье славило красоту и простоту, по образу и подобию твоему. Ты нашла свой путь.
А я — случай и снова удача — наконец получил небольшую рольку у Фаббри, в «Большом ухе», эту пьесу сыграли четыреста раз в Театр-де-Пари на улице Бланш. Четыреста раз ты приходила туда за мной. Мне милостиво разрешили уходить в антракте, не дожидаясь выхода на поклон в конце спектакля. Мой персонаж появлялся два раза, очень ненадолго, в первом действии, а во втором не появлялся вовсе. Так что я выходил к тебе в антракте, а ты ждала меня в кафе рядом с театром. Мы шли ужинать, а по дороге целовались, не без того, и подолгу ласкали друг друга во всех темных подъездах и подворотнях квартала.
Необходимое уточнение
Мы все еще не спали вместе. Почему? Мне не приходило в голову задать тебе этот вопрос и даже задать его самому себе. Мы расставались с наступлением ночи, в последний раз поцеловавшись. Ты шла ночевать к родителям на улицу Сен-Дени, я к маме на улицу Шаброль.
Я знал, что ты хотела выйти замуж девственницей, но теперь-то, теперь ты уже почти два года как развелась. И вот однажды вечером, как раз в момент расставания, эта мысль буквально пронзила мне череп.
— Чего ты, собственно, ждешь? — резко спросил я тебя.
— Чего я жду?
— Что она отрастет? Она заново не отрастает, и к тому же я всегда боялся девственниц.
Ну вот, было слишком поздно, я говорил слишком быстро, по своему обыкновению рискуя все испортить. Но вместо того, чтобы пойти на попятный, я гнул свое:
— Мы видимся каждый вечер с тех пор, как… с тех пор…
— Ну и что же, тебе это не нравится?
— Нет, нет, нравится, но люди говорят, что мужчина и женщина рано или поздно должны…
— Чего ты, собственно, хочешь?
— Ну, хочу, чтобы мы жили как все.
— Как все? Отличная программа!
И в этот вечер ты повернулась и ушла, не сказав больше ни слова.
Мне было совсем не смешно. Я все испортил. Я пошел домой, уверенный, что все кончено. Но ведь я был прав, не так ли? Почему бы не жить как все? Все живут как все.
Назавтра мы завладели на ночь комнатой прислуги, где иногда жил Поль. И там, в этой захламленной комнате, все и произошло. В конце концов мы поступили «как все». У меня нет ни славных, ни точных воспоминаний о том, как это было. Думаю, что и у тебя это не запечатлелось в памяти навеки.
Лучше всего я помню твои шерстяные носки. Была зима, комната не отапливалась, ты разделась, и у тебя мерзли ноги, ты осталась в носках и расхаживала по этой крошечной комнате в носках, в костюме Евы, как будто была одета в роскошное бальное платье. Я снял очки и не решался снова их надеть. Еще я помню, что извинился за свою поспешность. А ты — ты смеялась. Ты вообще была для меня клиенткой, потребительницей смеха. Я думаю, что после ласк и поцелуев больше всего тебе нужно было не жить как все, а смеяться, смеяться… Ты хотела смеяться, а я обожал тебя смешить.
И мы смеялись, мы целовали и ласкали друг друга, то, что почти все делают без смеха, мы делали смеясь без малого шестьдесят лет.
Теперь мы проводили ночи в отеле на улице Рене Буланже, у заставы Сен-Мартен, в двух шагах от твоего ателье. Мы приходили в отель поздно вечером, играл я в этот вечер или нет. Мы много говорили и все еще охотно задерживались в темноте подворотен квартала. В отеле мы всегда занимали один и тот же номер, наш номер. Но однажды вечером:
— Как это занят? Вы сдали наш номер?
— Это не ваш номер.
— Не наш номер? Как это, мы же приходим каждый вечер!
— И уходите каждое утро, и никогда не говорите, вернетесь ли вечером, и ничего не оставляете в этом окаянном номере, даже ночной рубашки или