Книга жизни. Воспоминания и размышления. Материалы к истории моего времени - Семен Маркович Дубнов
50
Речь идет о том очерке истории евреев в Польше и России, который был давно обещан мною Еврейскому издательскому обществу Америки для издания в английском переводе И. Фридлендера. Это было извлечение из моей «Всеобщей истории» в новой редакции.
51
Она выходила вместо петербургского «Нового Восхода», запрещенного правительством.
52
«Рассвет» потом выходил под именем «Еврейская жизнь».
53
Записка на имя председателя Совета министров Горемыкина была, в смягченной редакции, разослана нашим политическим бюро представителям еврейских общин Петербурга, Москвы, Киева, Одессы с предложением подписать ее, но не все осмелились это сделать и записка не была подана. Я позже напечатал свой первоначальный проект (в «Еврейской старине», т. 9, 1918 г., с. 237–230). Заключительная фраза, особенно пугавшая многих членов комиссии, гласила в моем проекте так: «Еврейский народ должен ныне же знать: за что проливает он в этой войне кровь своих сынов, за что гибнет цвет его молодежи, за что вдовеют его жены и сиротеют дети, — за то ли, чтобы после всех этих великих жертв остаться рабом и мучеником на русской земле, или чтобы зажить на ней свободным, полноправным гражданином? Определенным, ясно выраженным актом верховная власть может дать ответ на этот вопрос, терзающий души миллионов. Этого акта ждет до глубины души потрясенный народ, ждут воины на полях битвы для осмысленного продолжения своего подвига, ждут шесть миллионов людей, принадлежащих к древнейшей культурной нации и не могущих дольше мириться с клеймом гражданского рабства».
54
Просматриваю теперь эту статью («Уступки», в «Еврейской неделе», 1915, № 14) и удивляюсь, как она могла пройти целиком под свирепою военною цензурою того времени: не иначе, как начальство растерялось ввиду военных поражений. Для примера приведу только заключительные строки статьи: «Среди глубокого траура нашего народа, на могилах тысяч наших братьев, жертв не только вражеского меча, но и внутренней чудовищной расправы, на пепелищах наших городов, в наших измученных сердцах нет места радости по случаю брошенной нам подачки. Молча примет народ скупой дар оттуда, откуда привык всегда получать удары, и по-прежнему будет требовать возвращения отнятых у него человеческих прав».
55
В этой статье («Евр. неделя», 1915, № 31–32) слышался сдавленный крик человека, который в то время перечитывал сотни документов об антиеврейских военных погромах. Они поступали в наше политическое бюро от ЕКоПо (Еврейского комитета помощи жертвам войны) и других организаций, имевших своих агентов во всей прифронтовой полосе, и копии их передавались мне. Во второй половине статьи я откликнулся на последнее письмо ко мне Ахад-Гаама, где он писал, что сидя в Лондоне, центре «европейской совести», он потерял веру в эту совесть. Я ему возражал, что без веры в пробуждение мировой совести после бессовестнейшей резни человечество потеряло бы смысл жизни и что международная фаза еврейского вопроса после войны неизбежна, — что отчасти и оправдалось.
56
Летучие политические брошюрки, издававшиеся нашей «Фолкспартей» (А. Ф. Перельман).
57
Помнится, что главным оратором в этом собрании был бундист Рафес{849}, впоследствии перекинувшийся к большевикам.
58
Стихи были озаглавлены «На одре болезни» («Алэрес двой»). См. «Воспоминания о С. Г. Фруге», в «Еврейской старине», 1916 г.
59
Доклад Кулишера был замаскированной полемикой против моего тезиса в «Новейшей истории», что еще первая французская революция совершила ошибку, обусловив эмансипацию евреев отказом их от национальных прав и даже от признания их отдельной нацией.
60
Привожу соответствующий отрывок из этого письма, которое не напечатано в сборнике писем Ахад-Гаама как слишком интимное. В те годы мы переписывались по-русски, согласно требованиям военной цензуры. Вот его слова: «Ваши грустные мысли по поводу смерти Шалом-Алейхема — мысли, которые меня лично занимают уже несколько лег, со дня смерти Левинского, — дают мне возможность заговорить с Вами на эту тему. Я это давно хотел сделать, но все откладывал, не желая огорчить Вас. Если бы у меня когда-либо промелькнула мысль о «духовном» завещании (материальное завещание у меня давно хранится, по-английски конечно), то завещания Шалом-Алейхема и того, что из него сделали всякие ораторы и журналисты, было бы достаточно, чтобы отбить всякую охоту сделать что-нибудь в этом смысле. Но Вас лично я прошу вот о чем: в случае моей смерти, старайтесь защищать мою память от всех этих вульгарных «геспедим» (траурных речей), словесных или письменных. Вы знаете, как мне противна всякая вульгарность. Вы бы могли напечатать письмо в еврейских газетах о том, что, как старый близкий друг, Вы достоверно знаете, что „покойный" был противник всяких шумных проявлений чувств (между нами говоря, в большинстве случаев ведь и чувства-то нет совсем) и наверное протестовал бы против этого по отношению к себе, Ну, будет об этом. „Dixi et animam levavi“{850}…»
Мне до сих пор кажется, что эти странные строки были написаны в момент душевной депрессии.
61
Они не были напечатаны.
62
Живо помню это настроение. В зале царила торжественная тишина. Еврейское общество старого и нового Петербурга с глубоким вниманием, часто с заметным волнением слушало повесть о жизни Фруга и характерные выдержки из его стихов. Казалось, тень петербургского поэта витала в притихшем зале; по крайней мере, предо мною она стояла как живая и вдохновляла меня на эту траурную речь, прочитанную с глубоким волнением. На этот раз я читал по рукописи. Она напечатана в последней книге «Еврейской старины» за 1916 г.
63
Morituri — идущие на смерть (лат.).
64
Был задержан царский поезд.
65
Мой зять Г. Эрлих был там делегатом от Бунда.
66
Ан-ский и А. В. Залкинд находились тогда в стадии перехода к сионистской партии и требовали включения в программу «Фолкспартей» пункта о первенстве древнееврейского языка, что противоречило нашей программе культурной автономии с признанием прав идиш в публичной жизни. С. Гинзбург лишь временно примыкал к «Фолкспартей».
67