Владимир Алейников - Тадзимас
Все могло быть. Все очень даже могло быть.
Но его молчание резануло меня по живому.
Я не понимаю, до меня не доходит, почему это так – столькое вместе пережить, дружить так вдохновенно, будто на дворе не конец двадцатого века, а первая треть девятнадцатого столетия, с ее пушкинским пониманием дружбы, – и вдруг разом все оборвать.
Нет, что-то здесь не то. Так не бывает. Так просто быть не могло.
Верный давнему своему принципу – никому никогда не навязываться, – все эти годы я просто жду: пусть напишет. Сам.
При желании несложно, наверное, мне узнать его адрес. Но он-то мой адрес – знает!И однажды – ах, это «однажды»! – общий наш с Эдиком киевский друг, а именно – Марк Бирбраер, довольно сжато, но так, что все это я почувствовал, рассказал мне в письме своем вот о чем.
Там, вдали от меня и от Киева, в своей теплой, очень уютной, с высоченными пальмами, чудными пляжами, с бесконечно и праздно цветущими пышнотелыми розами, с разморенными, вьющимися, кудреватыми лозами, с небесами лазурными, с зеленью пряною, с небывалыми звездами прямо над самой твоей головой, как при входе в Эдем, и удобной для жизни, с коттеджами, с непременным домашним комфортом, с магазинами, полными яств, с чистотой на ухоженных улицах и порядком везде и во всем, обретенной не так уж давно, благодатной стране, Эдик шел, духовной жаждою томим, что случается порой не только с ним, пусть он с виду и солидный господин, – и зашел в знакомый книжный магазин – и увидел там – стоявшую на полке, столь знакомую ему, сокровенную мою, одинокую «Звезду островитян».
В этой книге, вернее – в восьми книгах, образующих этот том стихов, есть немало обращенных к нему и посвященных ему стихотворений. В частности, посвященная им обоим, Эдику и Оле, довольно большая композиция – «Плач по музыке».
Помню, девятнадцать лет назад я спросил Эдика, что он думает об этой вещи. На что Эдик, порывисто и вдохновенно подняв свое узкое, со светлыми, полными неугасающего света, глазами, обрамленное седеющими волосами и небольшой, аккуратной, тоже с заметной сединой, бородкой, бледное, но уже чуть затронутое легким загаром, лицо, сказал:
– Это не просто выдающаяся, это – эпохальная вещь!
И, хотя категоричность его суждения меня, как всегда, немножко смутила, но услышать такое именно от него было мне и приятно, и важно.
Все составившие «Звезду островитян» тексты, с семьдесят девятого по восемьдесят восьмой год, он получал, по мере их написания, читал и хранил в самиздатовском своем собрании. Позже, когда книга была издана, я сразу же подарил ее – с дружеской, разумеется, надписью – ему, своему другу.
Из Киева, как уже говорилось, он увез все бумаги и книги с собой. А я, его друг, – остался. И – надо же – такая вот встреча. Да это ведь все равно что меня самого увидеть, так я считаю.
Что всколыхнулось в его душе? Он незамедлительно купил книгу.
– Чтобы не скучала! – пояснил он своим спутникам.
И принес ее домой, – не знаю уж, где, в каком именно городе он живет, и в каких условиях – в квартире или в собственном доме, – но, думаю, что если в квартире, то и квартира эта хороша, уютна и не буднична, а если это дом, и мне хочется думать, что у него именно дом, потому что это Эдик, и свой дом ему как-то идет, как-то солиднее все выглядит, серьезнее дело обстоит, ежели у него есть дом, и дом этот наверняка праздничен, оригинален и светел, это творческий дом, потому что это Эдиков, изобретательский, а не приобретательский, по Хлебникову, дом, и в нем он счастлив, – и книгу мою, частицу былого, принес он туда, вернул он туда, где жив его дух, его свет, – и поставил рядышком с той «Звездой островитян», ее двойняшкой, с дружеской надписью, за которой вставала четверть века общения нашего, наших надежд, наших серьезных, с глазу на глаз, разговоров, чтений стихов, обоюдного ощущения: покуда живы, будем дружить всегда, писем, поездок, открытий, его визитов в Москву, моих – в Киев, коктебельских, исполненных радости, летних, просветляющих думы, сердца укрепляющих дней, всего разбередившего душу, подспудного, незабываемого звучания всех минувших лет – шестидесятых, семидесятых, восьмидесятых, – звучания, которое не вытравить ничем, – оно срослось с душой, пронизало ее тысячами звенящих, поющих, кличущих мелодий, дождевых струй, снежных завихрений, соленых морских брызг, солнечных лучей.
Что побудило его поступить так? Да просто он тоже был – здесь, у нас, на покинутой им родине, – человеком самиздата. Огромная полоса его жизни теснейшим образом была связана с самиздатовской деятельностью. Забыть такое – невозможно. Метаморфозы, происходящие с бывшими самиздатовскими материалами, которые имелись у всех нас, так сказать, для внутреннего, внутри нашего круга, огражденного, по возможности, от вторжений извне, от всяких нежелательных историй, способных нарушить выработанные ритмы и привычки, элитарного, одновременно и личного и общекомпанейского чтения, само это запоздалое, но все равно чудесное превращение самиздатовской, машинописной, читаной-перечитаной, затверженной наизусть, домашней книги – в изданную типографским способом, наверное, никогда не перестанет изумлять всех нас, ветеранов этого движения, всех нас, прошедших суровую школу самиздата, славно потрудившихся в свое время – на поприще – на поле – самиздата.
(Летное поле. Магнитное поле. Силовое поле. Поле тяготения.)
И Эдик просто не мог удержаться. Душа встрепенулась – так я это объясняю себе. Ему позарез надо было подержать в руках – определить бы это поточнее, подоходчивее – вещественное воплощение, вещественное доказательство, непреложное свидетельство наших былых деяний. Более того, ему важно было, очень важно, чтобы это материализовавшееся веяние дорогого для него минувшего оказалось именно у него, только у него, вновь у него, а не у кого-нибудь другого, пусть и распрекрасного, пусть и любящего, даже очень любящего поэзию человека, но – чужого, не нашего, не из нашего круга, не бывавшего в те, минувшие, годы там, с нами, не прошедшего – школу, не знававшего – поля, поприща, небывалого взлета, магнетизма, силового воздействия, тяготения, торжества самиздата, словом, оказалась у него – и немедленно. И я очень хорошо его понимаю.
Это все самиздат, его штуки. Его зов. Его свет.Откликнись, Эдик! Второго августа тебе шестьдесят. Говорят: круглая дата.
И тут опять что-то со мной произошло, – прямо как в случае с Марией Николаевной Изергиной, о чем я уже говорил. Вдруг я понял, обостренно, отчетливо, ясно, ясней не бывает, понял – сердцем, понял – чутьем, что сегодня – именно второе августа. Второе августа девяносто девятого года – и никакое другое. Я поднялся из-за стола и для пущей убедительности посмотрел на часы. На круглом, старом, но продолжающем упрямо тикать, продолжающем работать будильнике стрелки показывали ровно половину второго ночи. Ну конечно, писал-то я весь день, и вечером, и за полночь, и было это первое число, самое начало августа. А теперь – ну точно, второе августа началось. И ум за разум у меня вовсе не заходит. Просто, когда я интенсивно работаю, время идет по-другому, оно раздвигается, давая возможность мне двигаться в нем по-свободнеее.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});