Афанасий Коптелов - Возгорится пламя
Сосипатыч пригладил волосы и еще раз поклонился Надежде Константиновне. Оказалось, что он пришел звать в восприемницы:
— Кумой, стало быть. Ежли не побре…
— Иван Сосипатрович! — перебил Владимир Ильич. — Я тебя не узнаю! Мы же с тобой вместе, как говорится, пуд соли съели!
Надежде Константиновне не хотелось быть участницей еще одного нелепого религиозного ритуала, и она задумалась. Понадобится в жизни метрическая выпись, паспорт… Некрещеному не дадут никаких бумаг. Не избежать церковного обряда… И раз это неизбежно, то надо обязательно людям помочь. Да и невозможно отказать Сосипатычу.
Надежда ответила легким поклоном. И тотчас же, позвав с собой мать, отправилась в лавку Строганова. Там купила «ризки» — три аршина светлой фланельки, чтобы завернуть ребенка после крещения, и синего сатину на платье матери новорожденного.
Проводив покупательниц из лавки удивленными глазами, Строганов покрутил головой, густо покрытой волосами, словно кочка осокой:
— Чудны дела вытворяют! К такому мужичонке в кумовья идут! А меня побрезговали на венчанье в поручители позвать. Что я, хуже этого… этого Соплипатыча? Тьфу!
…И вот теперь Владимир Ильич, поджидая возвращения жены из церкви, ходил по улице.
Закончилась обедня. Богомольцы разошлись по домам.
Вскоре показалась и Надя. Она была одета в белую кофточку с пышными рукавами и в длинную черную юбку. Ее русые волосы, собранные на затылке в большой узел, закрывали уши.
Неумело, с настороженной бережливостью, она несла ребенка, завернутого в одеяльце из разноцветных лоскутков. Рядом шел кум, деревенский парень в наваксенных сапогах и фуражке с лакированным козырьком. Позади — Елизавета Васильевна и отец новорожденного, обутый в свои обычные бродни, смазанные свежим дегтем, который он выгонял сам из бересты.
Владимир Ильич снял кепку, поздравил Сосипатыча с прибавлением семейства и, когда все остановились, сказал, что хотел бы взглянуть на младенца. Надежда приподняла уголок ризки, которым было прикрыто крошечное личико:
— Сашенька заснул. А там кричал, — напугали его нелепым купаньем.
— Небось в холодной воде? Не простудили?
Глянув через руку Надежды на младенца, Владимир Ильич спохватился и поторопил:
— Закрой, закрой. На улице пыльно… И не урони.
Сосипатыч пригласил почаевничать и добавил, что Елена Федоровна напекла «политических» калачей.
— Какой же праздник без знаменитых калачей! — улыбнулся Владимир Ильич. — Не могу отказаться.
Тут кто-то подергал его за рукав.
— О, Миняй! — воскликнул он, протянул руку. — Здравствуй, приятель!
— Дарастуй! — Минька с размаху хлопнул по ладони Владимира Ильича чумазой ручонкой.
— Приходи сегодня после обеда. Почта привезла новый номер «Нивы» — посмотришь картинки. А отдать тебе не могу: читать еще не научился.
— Я научусь, дядя Володя.
— Ну, когда научишься, другой разговор, а пока… У Проминских шестеро ребят — им отдаю каждый номер. А тебе… Вот поеду в Красноярск — куплю игрушек. Хочешь коня? Я так и знал. Будет у тебя конь, серый, с хвостом, с гривой. А если гнедого привезу, не обессудь: за лавочников не могу ручаться, не знаю, какие у них там кони.
Ульянов потрепал мальчишеские вихры и пошел рядом с Сосипатычем.
— Сын у тебя спокойный: спит, Александр Иванович[6]. У меня был старший брат Александр. Саша… Твой вырастет — в университет поступит. Студент Ермолаев!
— Не говори, Ильич, — обидчиво попросил крестьянин. — Его товда…
— Сошлют? Некому будет ссылать, — вполголоса сказал Владимир Ильич. — Мы сами их всех… К чертовой бабушке!.. А твой сын, быть может, станет доктором!
7
Сентябрь позолотил листву на березах, засыпал бор рыжиками. Владимир запряг Игреньку. Надя поставила в телегу корзины, взятые у хозяйки.
Игрений, прихрамывая и понуро мотая головой, будто кланяясь земле, то и дело останавливался. Владимир проверял, не трет ли хомут шею, не высоко ли подтянут чересседельник.
Конь, повернув большую костлявую голову, смотрел на него усталыми глазами и дышал с присвистом, как дырявый кузнечный мех.
— Н-да, завели коня! Помню, у нас был из одров одер, но и то чуточку получше.
— В Алакаевке? Ты еще не рассказывал.
— То, Надюша, печальная страница нашей жизни. После страшной кончины Саши от нас отвернулись все знакомые. Все сослуживцы покойного отца. Для родственников мы как бы перестали существовать. Одни злобно осуждали всю нашу семью, судачили о либерализме Ильи Николаевича, другие боялись жандармерии. Жить в мещанском Симбирске стало невыносимо, — казалось, собаки и те лаяли на нас свирепее прежнего. Как быть? У матери нас осталось на руках пятеро, и первое время она немного растерялась, хотя это и не в ее характере. После моей первой ссылки опасалась, что меня опять могут посадить. Продала симбирский дом и купила хутор около той самой Алакаевки. Думала, что мы с Митей «сядем на землю», как тогда говорили, и увлечемся сельским хозяйством.
Конь, передохнув, мотнул головой чуть не до колен и с хрустом в костях потянул скрипучую телегу. Владимир шел рядом. Надя тоже хотела спрыгнуть, но он остановил ее:
— Ты сиди. Одну-то довезет. — Подал ей вожжи. — Так вот. Переехали мы туда к лету и сразу почувствовали себя дачниками. Правда, не расставались с книгами. У младших гимназические учебники, у меня — университетские… Там по соседству был хутор, где жили коммуной народники. Они пытались на деле доказать: дескать, в России коммунистического строя можно достигнуть через крестьянскую общину. Я стал бывать у них. И всякий раз завязывались жестокие споры. Спорили мы с цифрами в руках, со ссылками на книги. Они утверждали, что Россия минует капитализм и пойдет своим путем. Я предложил провести статистическое обследование деревни Неяловки, с помощью Марка Тимофеевича отпечатал в типографии две с половиной сотни опросных листов. Опрос, понятно, показал, что капитализм проник в деревню.
Мерин снова остановился, теперь уже вблизи леса. Владимир досказывал, стоя у телеги:
— О моих спорах мама, конечно, все знала. У нас от нее не было и нет секретов. Правда, ей было нелегко переломить себя. Она слушала, как мы под аккомпанемент Оли пели «Коперника» с добавленным куплетом: «Монах стучится в двери рая, апостол Петр ему в ответ: «Куда ты, харя проклятая, здесь для тебя ведь места нет». Это ее не шокировало, — она уже давно перестала ходить в церковь. Не волновало ее и то, что мы все не носили нательных крестиков. Но, когда мама услышала, что мы поем «Марсельезу» и «Debout, les damnes la terre»[7], она надолго задумалась и постепенно поняла свою ошибку, единственную в жизни. Алакаевку продали, переехали в Самару. Мама вовремя увидела, чему посвятили себя все ее дети, и это большое счастье, Надюша, что она у нас такая. Наши с тобой друзья-подпольщики — ее друзья. И Алакаевку мы вспоминаем именно потому, что там мама, отбросив кратковременные заблуждения, стала нашей единомышленницей. Так же, как теперь Елизавета Васильевна.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});