Евгения Федорова - На островах ГУЛАГа. Воспоминания заключенной
Наступает молчание, и воцаряется такая тишина, что мне кажется, будто на весь зал слышно, как бухает мое сердце. Наконец Ганичка начинает говорить. По-военному подтянутый, стройный и красивый в своей форме, которая ему так идет, он стоит на трибуне и отвечает четко и ясно, в меру громко, не торопясь.
— Товарищи судьи, вы сами понимаете, что в наше время никто ни за кого ручаться не должен.
— Ганичка, что ты говоришь? — вскрикиваю я.
— Подсудимая недопонимает… — Ганичка делает какой-то жест в мою сторону и что-то, по-видимому, объясняет, но я уже ничего не слышу и ничего не понимаю. «Как? Даже ты, честнейший, благороднейший, принципиальный, не можешь ручаться за меня?! Или ты в самом деле можешь поверить, что я совершила преступление?»
Потом, спустя годы, я поняла, что, ответь Ганичка иначе, он все равно ничем бы мне не помог, только себе бы сильно навредил. Да, он понимал это, он был юрист и коммунист и знал, какого ответа требовала от него его партийная этика. И в тот момент руководствовался не страхом за себя, а этой самой партийной этикой, предписывавшей «ни за кого не ручаться», особенно в период «острой классовой борьбы». Но это я поняла потом, а сейчас мне вдруг стало все равно. Я поняла, что все кончено, мы будем осуждены!
Но разве это важно теперь?.. Мысли мои скакали, и я уже не могла связно думать ни о его ответе, ни о суде. Ничего ясно не воспринималось, и оставшуюся часть судебного заседания я провела словно в тумане. Ганичка был отпущен. Он вышел твердым военным шагом и на меня даже не взглянул.
Дальше все пошло совершенно так же, как шло на следствии. Инициативу взял в свои руки судья с тиком — недаром я предчувствовала, что именно он несет нам беду. Снова началось толчение воды в ступе вокруг моих «террористических» фраз.
— Вы говорите, что не думали совершать преступление, — глубокомысленно изрек человек с тиком. — Но кто-нибудь мог услышать ваши слова, вы могли кого-то натолкнуть на мысль, подать идею! Об этом вы не подумали?
Нет, об этом я не подумала. Я знала, что все кончено, и отвечала тускло и односложно. Не все ли теперь равно? Юрка сначала пытался что-то доказывать. Но все это было ни к чему, и мы это чувствовали. Нам дали последнее слово, но ни я, ни Юрка уже не знали, что говорить. Я что-то сказала о том, что мы не считаем себя виновными в политическом преступлении, но виновны в легкомысленной болтовне, которая, как оказалось, может быть истолкована как политическое преступление. Это уже от нас не зависело, и с этим мы ничего поделать не могли.
Суд удалился на совещание, и мы с Юркой остались вдвоем, не считая наших конвоиров. У Юрки на щеках горели яркие красные пятна величиной с медный пятак.
…Мы сидели подавленные, и ни о чем не хотелось ни думать, ни говорить. Но время шло, а судьи все не возвращались. Тревога росла, мы начали ожидать самого худшего…
Я, как могла, старалась приободрить Юрку:
— В конце концов, не могут же расстрелять обоих!?.. Тебя-то ведь ни в чем особенном и не обвиняли… Ведь ясно, что главная героиня — я. Ты вскоре вернешься домой, я уверена! Ну а я… Если меня…То и с Маком тоже может что-то случиться. Ты тогда, когда вернешься, позаботься о маме и ребятах… Они же совсем маленькие… — говорила я не совсем связно.
Мы просидели на своей скамье часа два. Мы устали, как-то отупели и даже о возможном расстреле стали говорить спокойно. Мы понимали, что ни от кого больше ничего не зависит. «Мясорубка» завершает свой цикл.
Наконец на авансцену вышел секретарь и объявил:
— Приговор будет объявлен завтра!
На этот раз мы не смеялись в своем подвальчике. Мы сидели тихие, уставшие, опустошенные. Значит, это будет «плохой» приговор, если его надо с кем-то или с чем-то согласовывать. Мы уже почти не сомневались, что это будет расстрел… Ну да ладно, что будет, то будет.
И в моей камере тоже уже никто не радовался и не ждал ничего хорошего. На другой день со мной прощались уже навсегда, понимая, что в эту камеру меня больше не приведут. Я и до сих пор не могу понять, зачем надо было откладывать на сутки вынесение приговора? Что нужно было выяснять в деле, в котором и без того все было ясно как стеклышко?
Не могли же на самом деле не видеть эти убеленные сединами люди, что перед ними не политические преступники, а попавшиеся на «крючок» наивные люди, что все следствие — фарс, а обвинение — чепуха? Если же они ЗАРАНЕЕ знали, что должны нас осудить, то неужели не была уже известна и согласована мера наказания? Зачем была нужна отсрочка? Чтобы испытывать наши нервы? Что мы им? И какое им дело до наших нервов?
Я не могу поверить, что у судей могли возникнуть какие-нибудь разногласия… Вряд ли кто-нибудь из них осмелился бы противоречить другим, если бы вдруг возымел «крамольное» желание защищать меня… Вот эта отсрочка, пожалуй, и осталась единственной загадкой из всего моего процесса. «Тайное», которое никогда не стало «явным».
Итак, на другой день утром нас в третий раз привезли на Арбат. Опять, в том же подвальчике, в томительном ожидании мы просидели чуть ли не до самого вечера. Когда уже подкрались ранние зимние сумерки и воздух за окном посинел, нас наконец повели в зал. На этот раз судьи не уселись за стол, а каждый встал за своим стулом. Главный судья ровным голосом, безо всякого выражения, прочел приговор:
— Федорова Евгения Николаевна, 1906 года рождения, ранее не судимая, происходящая из дворян, в прошлом близкая семье князей Щербатовых, расстрелянных по Савинковскому делу…
Я старалась слушать внимательно, но мысли разбегались, и я не могла сосредоточиться.
— Следствием установлено террористическое высказывание, направленное против вождей партии и правительства, имевшее место в Ленинграде, позже повторенное в Москве…
(«Как — повторенное? Что я повторяла?»)
— На основании изложенного и учитывая социальную опасность подсудимой, суд квалифицирует ее преступление по статье уголовного кодекса 58-8 через 19 как намерение совершить преступление и приговаривает к восьми годам исправительно-трудовых лагерей без конфискации имущества ввиду отсутствия такового у подсудимой.
— Подсудимый Соловьев Юрий Александрович, 1912 года рождения, ранее не судимый, приговаривается по статье 58–14 за недонос к трем годам исправительно-трудовых лагерей. Обвинение по статье 58–10 за недоказанностью снимается. Кассационная жалоба может быть подана в течение 24 часов.
Ну что же вы, идиоты? Радуйтесь, танцуйте! Не расстрел же! И даже не десять лет, а только восемь! И имущества, слава Богу, нет, конфисковывать нечего! Тут бы и улыбнуться!.. Но ВОСЕМЬ лет лагерей! А как же дети? А у Юрки и вообще смехота — всего три года! Радуйтесь, дураки!
Так нет же, не так устроен человек. Только что ждали расстрела, а теперь восемь лет вдруг хлещут нестерпимой обидой. Да даже и не восемь лет, это еще нереально, нематериально, это еще вообразить невозможно — восемь лет! Нет, другое возмутительно обидно и непереносимо: что это такое — «намерение совершить преступление»?
— Какое «намерение»? — кричу я на весь зал. — Меня никто не обвинял в «намерениях»! Меня обвиняли в «высказываниях», а не в «намерениях»! Это ложь!
Судьи что-то говорят секретарю, и вся тройка удаляется за кулисы, не взглянув на нас, словно не слыша моих истерических выкриков. Юрку бьет нервная дрожь. Он получил «всего» три года за «недонос на меня», но его это не утешает. Три года лагерей!.. Вот тебе и МИИТ!.. Вот тебе и шахматы!.. Москва, театры, девушки… Три года, а потом что?..
К нам подходит секретарь:
— Успокойтесь. Если вы не согласны с приговором…
— Конечно, не согласна!
— Если вы не согласны с приговором, вы можете подать кассационную жалобу. Это ваше право. Хотите сейчас написать?
— Да, конечно, сейчас же!
Мне дают бумагу, и я пишу — криво, косо, без точек и запятых, одним духом. Я требую, требую (!) пересмотра дела. Как могут приговорить за то, в чем меня даже и не обвиняли? И пока я пишу, мне кажется, что из всего написанного совершенно ясно, что приговор мой — чудовищное недоразумение, и я опять вопреки всему начинаю верить в то, что эта таинственная и могучая «кассация» отменит приговор, мы окажемся на свободе, и все станет только кошмарным воспоминанием, как дурной сон…
Маму на допрос не вызывали. О моем аресте ей сообщил Юра Ефимов, который привез в Москву моего сына Славку. Мама в панике и отчаянии ломала голову: «Как, что могло случиться? За что могли арестовать Женечку?» Строила самые невероятные догадки:
— Женя провожала людей в горы, давала им карты, кроки. А что, если среди них оказались шпионы?.. Нет, она не могла быть замешана в какое-то дело, в какую-то организацию, Женя была далека от политики, работала всегда честно и добросовестно… Вот только вздор всякий болтали, особенно с Юркой. Как сойдутся, так и начинается! Анекдоты без конца! И такую чушь несут, что уши вянут, ведь у Юрки язык без костей! «За сколько Николаева наняли Кирова убить? За 100 тысяч они бы нанялись». Ведь надо же такую чушь городить!»