Дневник. Том II. 1856–1864 гг. - Александр Васильевич Никитенко
20 марта 1856 года
Обедал у Авраама Сергеевича. Я очень неохотно к нему отправился, ожидая длинных объяснений. Но дело обошлось короче и проще: мы опять примирились! Бумага обо мне, говорит министр, уже послана к Танееву.
22 марта 1856 года
Избран членом комиссия от 2-го отделения Академии наук для пересмотра ее постановлений. Мне очень хотелось от этого уклониться. Тут непременно наткнешься на ссору с некоторыми членами, которые во имя так называемого русского элемента хотят воевать с немцами. Я, разумеется, буду ни за русских, ни за немцев, а за то, что буду считать справедливым. Да и что это за русская партия? Давыдов со своими личными замыслами, Срезневский со своими юсами. Разве кто мешает русским отличаться в академии нравственным достоинством и учеными подвигами? Но в том-то и дело, что это труднее, чем кричать: «Вот немцы, все немцы».
28 марта 1856 года
Читал министру написанное мною заключение к годичному отчету. Объятия.
Отчего даже очень умные и так называемые образованные люди часто служат самым мелким страстям? Оттого, что вообще и умный человек ничто, когда ему недостает возвышенных стремлений, которые одни способны внушить глубокое презрение к тому, что занимает мелких людей.
Встретил недавно Тимофеева, бывшего некогда литератором, но уже давно не появлявшегося в печати. Я не видел его лет пятнадцать и насилу мог узнать. Лицо его, некогда довольно приятное, теперь точно опухло и заплыло жиром. Он женился, разбогател, взяв за женой огромное имение, не служит, отъедается и отпивается то в своих деревнях, то в Москве. Это был большой писака! Писание у него было род какого-то животного процесса, как бы совершавшегося без его ведома и воли. Он мало учился и мало думал. Как под мельничными жерновами, у него в мозгу все превращалось в стихи, и стихи выходили гладкие, иногда даже в них присутствовала мысль — но все-таки, кажется, без ведома автора. Журналы наполнены были его стихами. Он издал три тома своих сочинений с портретами — и вдруг замолчал и скрылся куда-то. Но вот теперь выплыл с семьей, деньгами и брюхом — уже без стихов. Впрочем, виноват, стихи есть. У него со временем развилось странное направление: он писал и прятал все написанное. У него полны ящики исписанной бумаги, которые он мне раз показывал.
— Что же вы не печатаете? — опросил я его.
— Да так, — отвечал он, — ведь я пишу, потому что пишется.
Несмотря на это, он, однако, любит кому-нибудь читать свои произведения.
30 марта 1856 года
Был на днях у московской барыни С.Н.К., которая приехала сюда на несколько дней. Боже мой! Что за сорочья болтовня, что за крохотные чувствованьица! Что за важничанье и умничанье! И все это без малейшей грации. Везде натяжка, фальшь, подделка, усилие казаться, а не быть. И какой решительный приговор над всеми: политики, литераторы, ученые, государственные люди — все так и заливаются мутными волнами этой болтовни, тонут в страшном хаосе слов, лишенных даже детского простодушия. В гостиной было еще несколько лиц — все под стать.
Когда насмотришься на этих людей и наслушаешься их, то совершенно теряешь веру в улучшение нашего нравственного и умственного была.
7 апреля 1856 года
Диспут в университете, которому подвергся мой адъюнкт Сухомлинов, ищущий степени доктора. Оппонентами были я и Касторский. Автор защищал свою диссертацию «О литературном характере древней русской летописи». Тут много фактов. Защищался автор хорошо.
Вчера с Устряловым сделался удар во время лекции его в педагогическом институте. Впрочем, он в памяти. Его упрекают в сильном потворстве своему чреву. Он действительно большой едун, не отказывается и от хорошего винца, много спит, мало движется. Оттого он обрюзг, заплыл каким-то желтоватым жиром и сделался лакомым куском для кондрашки. Впрочем, не всякий ли должен ежечасно быть готов к внезапному нападению этого врага? Эти внезапные нападения часто повторяются в последнее время.
4 апреля 1856 года
Я чувствую сильную усталость от служебной и деловой сутолоки. Я едва успеваю быть то там, то здесь, делать то или другое. Комитеты, комиссии, лекции, наблюдение за преподаванием по разным ведомствам, чтение журнальных корректур, дела, поручаемые мне по министерству, меры обороны против департаментских крыс — все это и многое другое составляют такую мутную смесь житейских волн, что я захлебываюсь ими и едва, как говорится, успеваю перевести дух. Здоровье надломлено. Пора бы отдохнуть несколько месяцев. Да как отдохнуть? Нужны деньги, деньги и деньги. А я ими не запасся, не сумел их приобрести, следовательно, не заслуживаю и отдыха! Увы! Я много в жизни делал того, что не требуется жизнью, и не делал того, что ею требуется.
12 апреля 1856 года
Предположения и опасения, которые вертелись у меня в уме уже год тому назад, сбываются. Министерство народного просвещения отдается в опеку. Только я не предвидел, кто будет главным опекуном. Дело в том, что главное правление училищ по воле государя получает такое устройство, что оно составит род самостоятельной коллегии с правом протестовать против решений министра — разумеется, в важнейших основных вопросах образования, воспитания и управления, — а как членом правления сделан Ростовцев, то понятно, кто тут будет главным действующим лицом. Нельзя не согласиться, что этому перевороту много помогла дурная слава нашей министерской бюрократии с знаменитым ее представителем Кисловским. По городу много ходило слухов о зависимости от нее министра. Да и самое поведение Авраама Сергеевича, человека доброго и, как говорится, благонамеренного, но вовсе не отличающегося ни тактом, ни самостоятельным характером, немало содействовало этому ограничению. Как бы то ни было, а мы накануне важных перемен по министерству. На днях у меня был адъютант Ростовцева, Коссиковский, и рассказал мне много любопытного. Яков Иванович, между прочим, желает меня видеть.
13 апреля 1856