Николай Рерих - Листы дневника. Том 2
Даже в своих суровых суждениях Григорьев остается мощным и неукротимым. Имеются люди, которые считают, что с Григорьевым не сговориться, и не хотят заметить чрезвычайную силу его произведений. Он создал свой стиль и к таким самобытным явлениям нужно относиться бережно. Он будет ругать то, что, может быть, любит в глубине сердца и будет молча обходить то, что презирает.
Наши первые беседы были во время, когда он рисовал мой портрет. Славный вышел рисунок. По силе выражения это был один из лучших портретов. Елена Ивановна искренно восхищалась силою лепки лба и глаз. С этого рисунка Григорьев написал большой портрет-картину. Большая голова на фоне огромного облака. Интересно описывал Григорьев эту картину мне в одном из писем. Кажется, она в одном из московских собраний.
И техника у Григорьева своя. Он почти ультрамодернист, но подход к творчеству у него свой и, нужно отдать справедливость, незаменимый. По материалам техника Григорьева смешанная. Он одинаково умел выразиться и в масле, и в темпере, и в акварели. Вполне понятно, что художник с его темпераментом не будет ограничивать себя ни формою, ни материалом. Есть у Григорьева качество убедительности. Этим победоносным свойством Григорьев укрепил себя в истории живописи.
Вот он грозится, что никогда не вернется на Родину, а я не верю ему в этом. Не только вернется, но и увидит русский народ в новом аспекте. Найдет и в Достоевском привлекательность и великую значительность. Григорьев корит меня за новое правописание. Но ведь повсюду оно теперь. Не только молодежь, но и наши современники, как Лосский, Булгаков, убедились в правах упрощенного знака. Неужели нужна ижица и фита?
Но прав Григорьев в том, что сделался легким на подъем. Океанные пространства ему нипочем. В этом передвижении Григорьев приобщился новому ритму века. Много замечательного отобразил Григорьев в разных заокеаниях. Видит он, что в Европе плохо и в Америке не лучше. Вспомнит он и о просторах российских и найдет новые ласковые слова о Великой Родине.
28 Июля 1937 г.
Публикуется впервые
Толстой и Тагор
"Непременно вы должны побывать у Толстого", — гремел маститый В. В. Стасов за своим огромным заваленным столом.
Разговор происходил в Публичной Библиотеке, когда я пришел к Стасову после окончания Академии Художеств в 1897 году: "Что мне все ваши академические дипломы и отличия! Вот пусть сам великий писатель земли русской произведет вас в художники. Вот это будет признание. Да и "Гонца" вашего никто не оценит, как Толстой. Он-то сразу поймет, с какою такою вестью спешит ваш "Гонец". Нечего откладывать, через два дня мы с Римским-Корсаковым едем в Москву. Айда с нами! Еще и Илья (скульптор Гинзбург) едет. Непременно, непременно едем".
И вот мы в купе вагона. Стасов, а ему уже семьдесят лет, улегся на верхней полке и уверяет, что иначе он спать не может. Длинная белая борода свешивается вниз. Идет длиннейший спор с Римским-Корсаковым о его новой опере. Реалисту Стасову не вся поэтическая этика "Китеж-Града" по сердцу.
"Вот погодите, сведу я вас с Толстым поспорить. Он уверяет, что музыку не понимает, а сам плачет от нее", — грозит Стасов Корсакову.
Именно в это время много говорилось о толстовском "Что есть Искусство" и о "Моя вера". Рассказывались, как и полагается около великого человека, всевозможные небылицы об изречениях Толстого и о самой его жизни. Любителям осуждения и сплетен представлялось широкое поле для вымыслов. Не могли понять, каким образом граф Толстой может пахать или шить сапоги. Шептались неправдоподобные анекдоты о Толстом. При этом совершенно упускалось из виду, что он может рассказать прекрасную притчу о трех старцах.
Жалею, что не имею под рукой текста этого сказания. Но каждый желающий помыслить о великом Толстом должен знать хотя бы краткое его содержание. На острове жили три старца. И так они были просты, что единственная молитва, которою молились они, была: "Трое нас — Трое Вас. Помилуй нас". Большие чудеса совершались в таком простом молении. Прослышал местный архиерей о таких простецах-старцах и недопустимой молитве и решил сам поехать к ним, вразумить их молитвам достойным. Приехал архиерей на остров, сказал старцам, что их молитва недопустима и научил их многим приличествующим молениям. Отплыл архиерей на корабле. Только видит, что движется по морю свет великий, и рассмотрел он, что три старца, взявшись за руки, бегут по воде, поспешают за кораблем. Добежали. Просят архиерея: "Не упомнили мы молитвы, тобою данные, вот и поспешили опять допросить".
Увидав такое чудо, архиерей сказал старцам: "Лучше оставайтесь при вашей молитве".
Мог ли невер дать такой замечательный облик старцев, достигших Света в их простейшем молении? Конечно, Толстому, этому великому искателю и познавателю, было близко все истинное, доскональное. Все же последующие усложнения Истины, конечно, дух его не воспринимал.
Все помнят и "Плоды просвещения" Толстого, повесть, полную сарказма о невежественных спиритических сеансах. Некоторые люди хотели увидать в этом отрицание Толстым вообще всей метафизической области. Но великий мыслитель лишь бичевал невежество. В его эпическом "Войне и Мире", "Анне Карениной" и во многих рассказах и притчах явлены искры широчайшего понимания психологии в ее высочайшем значении. В пылу спора Толстой действительно мог утверждать, что простой деревенский танец для него равен высочайшей симфонии. Но когда вы могли наблюдать, насколько писатель был глубоко потрясаем именно лучшею музыкою, то вы отлично понимали, что в его парадоксах заключено нечто гораздо более тонкое и обширное, нежели слушатели его хотели из них сделать в своем разумении. Великий Учитель, уходящий перед концом жизни в Оптину пустынь, разве не дал хотя бы одним этим уходом высочайший аспект своего земного бытия?
Утром в Москве, ненадолго остановившись в гостинице, мы все отправились в Хамовнический переулок, в дом Толстого. Каждый вез какие-то подарки. Римский-Корсаков — свои новые ноты, Гинзбург — бронзовую фигуру Толстого, Стасов — какие-то новые книги и я — фотографию с "Гонца".
Тот, кто знавал тихие переулки старой Москвы, старинные дома, отделенные от улицы двором, всю эту атмосферу просвещенного быта — тот знает и аромат этих старых усадеб. Пахло не то яблоками, не то старой краской, не то особым запахом библиотеки. Все было такое простое и вместе с тем утонченное. Встретила нас графиня Софья Андреевна. Разговором, конечно, завладел Стасов, а сам Толстой вышел позже. Тоже такой белый, в светлой блузе, потом прозванный "толстовкой". Характерный жест рук, засунутых за пояс — так хорошо уловленный на портрете Репина.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});