Дневник отчаяшегося - Фридрих Рек-Маллечевен
Я долго стоял. Вернулся домой к меланхоличному озеру, когда солнце зашло за Караванкен, почувствовал холодное дыхание осени, грусть по еще одному уходящему году и по всей жизни, в которой нас обманули, потому что господин Крупп хотел заработать больше, а генералы не могли отказать себе в честолюбии.
И эту тихую долину они теперь инфицировали криками — так внизу по дороге мимо прошла рота с лейтенантом, сидящим на кляче, как собака, упражняющаяся на штакетнике… напевая одну из новых песен, введенных гитлеровщиной, которые вытеснили старые солдатские песни, считающиеся «сентиментальными», и которые скатились до уровня слегка облагороженной бордельной музыки.
Вот так. На дощатом заборе здравомыслящий местный руководитель, помимо всяких преувеличенных непристойностей, гигантскими буквами написал накануне: «Господь покарает Англию»: но там случилось что-то ужасное и чуть ли не греховное, и я, наверное, был первым, кто обнаружил это.
«Господь покарает Англию» было написано вчера, но теперь неизвестный человек стер слово «Англия» и заменил его другим географическим названием…
Да, теперь это действительно была Пруссия, на которую здесь, на окраине старой Священной империи, призывался гнев Божий.
9 ноября 1940
Доктор Штраус, который в качестве «военного психолога» должен исследовать психический статус кандидатов в офицеры, рассказывает мне о своем опыте общения с молодыми людьми, подающими рапорт. Один из этих молодых белых негров на вопрос о впечатлении от прочтения «Фауста» отвечает: «Да, он был славным малым, этот Фауст, но знаете, доктор, не надо было ему так поступать с Гретхен».
Так и с наследием, которое великий Гёте оставил своему народу. В день, когда отмечается двадцать вторая годовщина, мы обсуждаем Мюнхенскую революцию 1918 года, которую я, как «camelot du roi»[148], пережил, так сказать, в роли антагониста. И вот они снова предстают передо мной, эти образы прошлого. Отряд рейнской артиллерии, который накануне свержения короля расположился недалеко от моей квартиры в Пазинге, чтобы бороться с восстанием своими исхудавшими клячами в залатанных хомутах и голодными канонирами, был немедленно разбит… грохот пулеметных очередей, мертвые, лежащие на промерзшей земле, маленькие и плоские, будто они уже принадлежали ей…
Затем первая процессия новорожденной республики! Степенно, по-бюргерски, как бывает только в старом добром городе! Знаменосцы, которые накануне пытались получить за свой красный флаг полагающийся талон (и это не легенда!), за ними, как ветераны социалистического большинства, старые и уже совсем искалеченые люди в засаленных черных сюртуках… да, мне ясно помнится, как в шествии возмутившихся масс я увидел несколько фигур в ужасных цилиндрах из войлока, старомодно-прямых и жалких, вытянутых, как обрубленные старые печные трубы, возвышающиеся над революцией.
Затем, стоя на стремянках, несколько взбудораженных стариков отбивали молотком разноцветные гипсовые гербы на щитах придворных поставщиков, а потом — совершенно незабываемая сцена! Стоя на одном из сказочных животных фонтана Ленбаха, со своей темно-коричневой окладистой бородой похожий на древнего ассирийского крылатого быка, старый добрый Мюзам[149] во главе восторженной толпы произносит еще более восторженную речь… запряженная двумя седобородыми солдатами тыловых подразделений повозка Красного Креста проезжает за своими оробевшими лошадьми через площадь, опрокидывается на бордюры, высыпает из своих больничных ящиков, которые падают и разбиваются о твердую землю, целые каскады презервативов и гонорейных шприцев…
Прямо в центр революции.
Тщетно Мюзам гребет руками в воздухе на вершине своего мифического животного, тщетно он пытается перекричать громогласное «ура»: толпа вдруг забыла о революции, она развлекается, обливая своих соседей из стеклянных шприцев, которые быстро наполняет водой из фонтана, и надувая резиновые штуки в маленькие цеппелины, которые, наполовину сдувшись, плавают потом в чаше фонтана и качаются между желтыми осенними листьями верх и вниз, как маленькие призраки предотвращенного размножения немецкого народа.
Такой была революция в Мюнхене.
В Мюнхене на экзамен по вождению и правилам дорожного движения, которые в первые годы начала века будущие велосипедисты должны были сдавать, чиновники магистрата явились в цилиндрах… помню, что вечером второго дня революции, в разгар народного восстания, которое должно было свергнуть династию, в толпе на Карлсплац возникло неимоверное ликование, потому что вдруг распространился магически подействовавший слух, что приезжает король Людвиг…
Король Людвиг, который более тридцати лет назад утонул в Штарнбергском озере[150], но который никогда не умирал в представлении своего народа… Король Людвиг, который построил замки и погубил себя ради Рихарда Вагнера и который в санях, запряженных восьмеркой лошадей, одиноко мчался по ветреным горам за напудренными конюхами в косичках.
Таков Мюнхен. Аполитичный в высшей степени, наделенный барочной, игривой душой, которую никогда не понять пруссакам… естественный противник Берлина.
Нацисты, телом и душой посвятившие себя идиотским технократическим идеям, никогда не смогут справиться с Баварией, даже если они будут продолжать свою оккупацию еще десять лет… и даже если бы они победили, они погибли бы от отсутствия души, но скорее от полного отсутствия юмора, который эти ненавистники человеческого смеха боятся больше, чем нового объявления войны.
Вернемся к Мюнхену: я был там на днях. Отель не отапливался, обслуживали нехотя, белье сомнительное. В ресторан, где подают вам только в определенные часы, врывалась, отталкивая локтем соседа, изголодавшаяся бешеная орда, как только открывали дверь и, как водится, с оскаленными зубами и налитыми кровью глазами принималась пожирать блюдо, в котором тонюсенький кусочек какого-то странного мяса плавал в еще более странном жирном бульоне: прямо как стадо обезьян в зоологическом саду, когда смотритель в назначенный час отпирает дверь кормушки.
Но не этим запомнился мне визит в некогда элегантный город, разрушенный пруссаками. Незабываемым событием стала длинная очередь из людей, выстроившаяся возле главного железнодорожного вокзала — на бесконечно пустынной и унылой Зенефельдерштрассе, которая так мрачно открывалась в тусклом ноябрьском свете, словно человек заглядывал в жерло пушки.
Когда я спросил, мне разъяснили, что они стоят в очереди перед борделем, и так, среди бела дня, они образовали вереницу, которая тянулась до самой Банхофплац и мешала движению: отдыхающие, рабочие оборонного предприятия и даже несколько женщин, которые, конечно, по ошибке, по стадному инстинкту и совершенно не понимая истинной цели, попали в длинную очередь, что вызывало циничные полушутки и злобное хихиканье мужчин.
Так вот.
Кстати, я узнал, что это обычное дело, но когда прибывают большие потоки