Вениамин Каверин - Эпилог
С “шутником” Некрыловым закончены счеты. Ему на смену пришел юродствующий проповедник Архимедов, пророк “нового искусства”, новоявленный Савонарола, бичующий нравы социалистической страны…
Кто же противостоит Архимедову? Ему противостоит Шпекгоров, по сравнению с которым деляга-колбасник Андрей Бабичев из “Зависти” Ю.Олеши оказывается беспочвенным романтиком…
Деляга, себялюбивый человек, представляющий себе будущий социалистический строй с обильным количеством штанов и без всякой морали, без какой-нибудь “личной” жизни, Шпекторов не отрицает Архимедова, а дополняет его, подтверждает его проповедь. Ибо, действительно, если таков материализм, для которого нет “существенной разницы” между мышлением человека и горением лампы, то не прав ли Архимедов? Ежели таковы строители социализма, то не стоит ли призадуматься над архимедовскими возражениями? Таким образом, функция образа Шпекторова — объективно-провокационная.
“Искусство само ставит себе цели”, — говорил Пастернак на последней поэтической дискуссии; нетрудно установить, что Жаба (один из героев романа. — В.К.) утверждает то же самое. Приспособленцы, невежественные мальчишки — вот кто, как оказывается по Каверину, создает искусство СССР, наиболее идейно возвышенное искусство во всем мире.
Но утверждение искусства наперекор социализму может означать только попытку буржуазного реставраторства, сохранения искусства эксплуататорского класса. <…> Потерпевший поражение в сегодняшней жизни Архимедов одерживает высшую победу: отринутый жизнью, он живет в искусстве. Так утверждается идея искусства, порождаемого социальной обреченностью.
Вот почему “Художник неизвестен” является не только воплем о вытеснении буржуазного искусства, но и призывом к переходу в контратаку.
“Художник неизвестен” — так назвал свою книгу Каверин, и так он ее закончил. Это — заблуждение или маскировка. Художник известен! Не надо умирать, чтобы “быть открытым”. Такое открытие не представляет большого труда».
Со своей точки зрения, Селивановский прав, и только поразительной, застилавшей глаза неразберихой и мглой террора можно объяснить то обстоятельство, что впоследствии расстреляли не меня, а его. Недаром же первый вариант романа назывался «Дон Кихот и Советы». Задача Архимедова — «быть готовым в каждый данный момент предпочесть новооткрывающие-ся законы мира и самобытные интересы другого мира всяким своим интересам и теориям относительно них» (Ухтомский А. Письма). В дуэли между ним и Шпекторовым он защищает именно «лицо», без которого невозможно подлинное искусство. Он — против любых доктрин. «Лицо» — это единственная опасная в советском обществе доктрина.
«В самые худшие времена европейской истории мы встречали некоторое уважение к личности, — писал Герцен, — некоторые права, уступаемые таланту, гению, несмотря на всю гнусность тогдашних немецких правителей. Спинозу не выслали на поселение, Лессинга не секли и не отдали в солдаты… В Европе никогда не считали преступником живущего за границей, изменником переселяющегося в Америку. У нас нет ничего подобного. У нас лицо всегда было поглощено, подавлено, не стремилось даже выступить. Свободное слово у нас всегда считалось за дерзость, самобытность — за крамолу… Государство росло, улучшалось, но лицо не выигрывало: напротив, чем сильнее становилось государство, тем слабее лицо» («С того берега»).
Вот почему так страшен для Архимедова сон, который он видит накануне своего поражения. Ему снится, что он идет по восточному городу, всюду шали, ковры — и каждый встречный кричит ему: «Ты потерял лицо». В шлеме со спущенным забралом, с копьем в одной руке и щитом в другой новый Дон Кихот скачет все быстрее и быстрее, все выше и выше, по воздуху, по холмам, дышать все легче — высота, свежесть, простор… И наконец — Москва. С копьем наперевес он выезжает на площадь Моссовета. Трехгранная гранитная игла — обелиск, на котором через несколько лет будет высечен текст Конституции СССР. Архимедов клянется в верности — и отвергнут. У него нет права на лицо.
Сражение происходит на равнинах России, но я был вынужден перенести его в ТЮЗ. Театральная бутафория прикрывает подлинность столкновения. Оно замаскировано вдвойне. Читатель узнает о нем со слов Жабы и вправе не поверить ему. Но столкновение происходит… «Он прислушивался: со всех сторон шел мерный стук переставляемых ног — с Востока, Запада, Севера и Юга…
Шла армия.
Казалось, где-то уже возникал пронзительный свист флейт, били палочки в телячью кожу барабанов».
И, расправив плечи, вытянув вперед руку со шпагой, Архимедов идет ей навстречу. Один? Нет. «…Он наступал — один, но так, как если бы все рыцари всех широт шли за ним, крича “Радость” и звеня оружием».
Лицо, без которого нет искусства, — единственная возможная форма сопротивления.
Конечно, Архимедов побежден в этом неравном бою. Ведь он только «старая книга», только Дон Кихот, которого Сталин в конце тридцатых годов назвал дураком, — к изумлению всех испанцев, и проигравших и выигравших войну 1936–1939 годов.
Но, как справедливо писал бедный, безвинно расстрелянный рапповский критик, — «Архимедов, потерпевший поражение в сегодняшней жизни, одерживает высшую победу: отринутый жизнью, он живет в искусстве».
Отнюдь не социальной обреченностью, как пишет Селивановский, обусловлено и порождено это в искусстве. Оно существует и развивается «по законам, им самим для себя избранным» (Пушкин). Оно сопротивляется. Оно уходит в подполье. Оно гримируется. Оно погибает, но не сдается. Оно не сдается и поэтому не погибает.
Было много статей, объявивших книгу «боевым документом буржуазного реставраторства»[33]. И нет ничего удивительного, что добрый, умный, благородный и деликатный С.М.Алянский, который был тогда директором «Издательства писателей в Ленинграде», распорядился, чтобы с переплета сняли имя автора и название — отличное оформление принадлежало известному Кирнарскому, — часть тиража вышла в черном переплете, и только по тонкому красному корешку можно было судить, кому принадлежала эта порочная книга. Она вышла, таким образом, в трауре. Но еще рано было меня хоронить.
4Я перечитал страницы, на которых попытался рассказать историю романа «Художник неизвестен», и понял, что мне не удалось ни доказать, как важно было для меня написать эту книгу, ни показать себя в эти годы. Книга писалась медленно, трудно. После первого варианта я поехал в Сальские степи, в совхозы, и, вернувшись, с энергией и воодушевлением принялся за путевые рассказы — «Пролог».