Эммануэль Каррер - Лимонов
Величественна и вся судьба Солженицына, и каждый ее эпизод. Так было и с депортацией, случившейся через два дня после описанного заседания: писатель-диссидент силой был водворен на борт самолета, летевшего во Франкфурт, где по прибытии Вилли Брандт устроил ему встречу, достойную главы государства. Предпринятая мера пресечения свидетельствует о том – и это вполне справедливо огорчает темпераментного Председателя Президиума, – что советская система потеряла навык и вкус к тому, чтобы пугать окружающий мир. Ее злобный оскал смотрится неубедительно и, вместо того чтобы гнобить непокорных, она предпочитает их выпихивать из страны куда подальше. Куда подальше означало главным образом в Израиль, для выезда в который паспорта в те годы выдавались пачками. Чтобы воспользоваться этой благодатью, в принципе, нужно быть евреем, но власти принимающей стороны не выказывали на сей счет излишней щепетильности, склоняясь к тому, чтобы рассматривать очередного висельника и отъявленного мерзавца как разновидность еврея, – и это делало Лимонова приемлемой кандидатурой для выезда.
Когда я расспрашивал его об обстоятельствах отъезда, он упомянул о вызове на Лубянку, место расположения московского КГБ: мрачное здание, куда люди входили, не будучи уверенными, что выйдут, и от одного упоминания о котором у всех подкашивались ноги. Но только не у него. Он рассказывал, что вошел в здание, небрежно засунув руки в карманы и почти посвистывая, поскольку его отец служил в этой же лавке и, что бы там ни говорили, чекисты не казались ему такими злобными, какими их – в собственных интересах – выставляли диссиденты. Он представлял их добро душными, сонными чинушами, которых легко расположить к себе хорошей шуткой. Он также рассказал, что ему доводилось встречаться – ни много ни мало – с дочерью самого Андропова, с которой он познакомился через своего приятеля, учившегося с ней на одном факультете. Кстати, довольно красивой девушкой, которую он развлекал целый вечер и даже слегка «кадрил» и в конце концов затеял спор: сможет ли она уговорить своего папочку заглянуть, ради нее, хоть одним глазком в досье Савенко-Лимонова? Девушка смело подняла перчатку, и через несколько дней – хотя, как знать, может, она просто над ним посмеялась? – передала ему краткое резюме: «антиобщественный элемент и убежденный антисоветчик».
Бесспорно здесь только то, что, в отличие от других антиобщественных и антисоветских элементов типа Бродского или Солженицына, кого пришлось выставлять за дверь силой и кто был готов пожертвовать многим, лишь бы не покидать родную страну и родной язык, Эдуард с Еленой хотели эмигрировать. Эдуард – потому, что, в соответствии с уже знакомой нам схемой, считал, что семилетний цикл московского андеграунда пора заканчивать, как за семь лет до того был им решительно положен конец харьковскому диссидентству. А Елена – потому, что в ее голове, битком набитой картинками из иностранных журналов, историями звезд и знаменитых манекенщиц, давно вызревал резонный вопрос: «А почему не я?»
Иногда она затаскивала Эдуарда в гости к одной очень пожилой даме, которая доводилась двоюродной бабушкой кому-то из ее подруг. Звали даму Лиля Брик. «Это же живая легенда, – благоговейно наставляла Елена, – ведь она в молодости была музой Маяковского. А ее сестра, во Франции, под именем Эльзы Триоле, стала музой Арагона». Для Эдуарда было загадкой, как эти две низенькие и невзрачные тетки сумели завлечь в свои сети мужчин такого калибра.
Во время этих визитов он скучал. Единственная живая легенда, которая его интересовала, был он сам; ему не нравились ни прошлое, ни интерьеры старой русской интеллигенции, характерные для этого прошлого и словно покрытые слоем пыли с инкрустированными в нее книгами, картинами, самоварами, коврами и лекарствами на прикроватном столике. Что до него, то ему достаточно стула и матраса, ну и немного капуанской неги[17] – хорошее пальто, если выпало жить в деревне. Но Елена настаивала, была она неравнодушна к знаменитостям. К тому же восьмидесятилетняя Лиля ей безбожно льстила: постоянно восхищалась ее красотой и уверяла, что, попади Елена на Запад, он весь окажется у ее ног. Если они поедут в Париж, им следует посетить Арагона, а если в Нью-Йорк – то зай ти к ее старинной подруге Татьяне, которая тоже в свое время была любовницей Маяковского, а сейчас царила в светской жизни Манхэттена. Каждый раз, как они ее посещали, Лиля показывала массивный, очень красивый серебряный браслет, подаренный ей Маяковским. Потряхивая иссохшим запястьем, по которому скользило и крутилось старинное украшение, она улыбалась: «Когда я умру, моя голубка, носить его будешь ты. Я отдам его тебе перед твоим отъездом».
Нам, кто постоянно уезжает и возвращается, садясь в самолет когда вздумается, трудно представить себе, что для советского человека слово «эмигрировать» означало тогда путешествие в один конец. Нам трудно понять смысл этого слова, резкого, как удар топора, – «навсегда». Причем я не имею в виду перебежчиков, артистов вроде Нуриева и Барышникова, которые просили политического убежища, воспользовавшись заграничными гастролями: на Западе о таких говорили «выбрал свободу», а газета «Правда» называла их «предателями Родины». Я говорю о людях, эмигрировавших легально. В семидесятых годах это стало возможно, хотя и непросто, но тот, кто подавал заявление на выезд, твердо знал: если он получит разрешение, то вернуться уже не сможет. Даже на время, на несколько дней, хотя бы для того, чтобы попрощаться с умирающей матерью. Это заставляло задуматься, а потому уехать решались немногие, на что, собственно, и рассчитывала власть, открывая эту лазейку.
Последние дни были очень мучительны. Они смеялись с приятелями, сидели на лавочке под тополями, поднимались по эскалатору на станции «Кропоткинская» и выходили на улицу, к цветочным киоскам, вдыхая запах весенней Москвы, – словом, делали то, что делали раньше тысячи раз, ни о чем не задумываясь. Но сейчас к привычным ощущениям добавлялось нечто, вызывающее оцепенение: все это было в последний раз. Малейшая частичка этого мира, такого знакомого, скоро станет для них – окончательно и бесповоротно – недосягаемой: воспоминания, перевернутая страница книги, которую уже не перечитаешь, превратятся в предмет неизлечимой и безнадежной тоски. Расстаться с привычной жизнью, променяв ее на другую, от которой ждешь многого, но почти ничего о ней не знаешь, это как смерть. А те, кто остается, если они вас не проклинают, то демонстрируют натужную радость, как верующие люди, провожающие своих близких к вратам лучшего мира. Радоваться ли тому, что там им будет лучше, чем здесь? Или плакать, потому что мы их больше не увидим? Ответа нет, поэтому все пьют. Церемония прощания зачастую выливалась в запой такой исступленный, что кандидаты на выезд выходили из беспамятства уже после отлета самолета. А другого не будет, дверь захлопнулась и больше не откроется, остается лишь выпить еще по стаканчику, не зная зачем. То ли, чтобы залить свое отчаяние, отныне безутешное, то ли, как повторяют приятели, похлопывая тебя по плечу, чтобы порадоваться столь удачному избавлению. «Здесь ведь лучше, правда? Всем вместе. Дома».
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});