Гледис Шмитт - Рембрандт
— Назови мне хоть одну его вещь, которую тебе было бы жаль упустить, — настаивал Ян. — Ну, назови.
— Но разве это можно выразить словами? Тут же все дело в том, как он видит мир. Ну, например, как он видит прошлое.
— А как он его видит? Что ты хочешь этим сказать?
Рембрандт вздохнул — отчасти потому, что ему было трудно подыскать нужные слова; отчасти потому — он отлично это знал, — что ему не поможет никакое красноречие: молодой человек, сидящий напротив него, все равно ничего не поймет.
— Зачем в это вникать? Я учусь, остальное меня не касается.
— Ты учишься? У Ластмана? Так позволь сказать тебе правду: уже сейчас, вот сегодня, ты настолько же выше его, насколько я выше Ларсена и Халдингена. Всему, чему я научился после возвращения из Лейдена, я научился, наблюдая за тобой.
Сердце Рембрандта внезапно участило свое биение, но он уклонился от настойчивого взгляда собеседника и, подавив бессмысленную улыбку, от которой чуть дрогнули уголки рта, спросил:
— О чем ты?
— О том, что ты великий художник, по-настоящему великий, — оживился Ливенс, впадая в прежнюю высокопарность и словно призывая тех, кто сидел за соседним столиком, оторвать взоры от цыпленка, вина и оладий и взглянуть на покрасневшего гения. — Я не променял бы тот маленький рисунок, который ты порвал, на самое большое полотно Ластмана. Я с наслаждением предпочел бы трем годам, проведенным у него в мастерской, пять-шесть месяцев работы в каком-нибудь старом лейденском сарае, где нет ни моделей, ни драпировок, ни древностей, но где рядом со мной работал бы ты.
Рембрандт был рад, что Ливенс говорит так фальшиво и напыщенно — это помогало не принимать слова Яна всерьез. Он сидел, всей позой выражая отчужденность, прижав локти к бокам, пытаясь сохранить бесстрастие на лице и отогнать видение, соблазнительное в самой своей суровости… Холодный старый склад в Лейдене, за окнами мелькает снег. Ни моделей, ни драпировок, ни древностей, одни только знакомые лица, знакомые дюны, знакомые колокольни. Никто не дает ему больше витиеватых наставлений, никто не навязывает свою волю, он следует только молчаливым и непререкаемым велениям разума и сердца. Он перестал добиваться внимания, которого все равно не дождется от учителя, вернулся домой, как блудный, наказанный, но по-прежнему любимый сын, ночует на знакомой мансарде среди давно привычных вещей, просыпается на рассвете и работает до тех пор, пока изнеможение не истощит все его силы, даже способность мечтать… Ах, какой вздор!
— Ты просто не в своем уме. Он учитель, а я ученик и делаю только первые шаги, — сказал он.
— Ты сам не веришь тому, что говоришь.
Рембрандт промолчал: ему было слишком трудно говорить — сердце отчаянно колотилось, из груди рвался нервный щекочущий смех.
— Давай вернемся в Лейден. Твой отец подыщет нам помещение для работы, а моделями у нас будут твои родные — он сам, мать, Геррит, Адриан, Лисбет.
— Выбрось это из головы, Ян, — отрезал Рембрандт. — У меня нет ни малейшей охоты возвращаться домой, да и у тебя се не было, пока мы не зашли сюда. Ты должен отбыть свое время, я — тоже. Любое другое решение — чистое безумие.
К его удивлению и радости, Ян без лишних слов отказался от своих замыслов. Ливенс отодвинулся от стола, потянулся к висевшему на поясе кошельку и, казалось, разом позабыл все свои огорчения.
— Ну что ж, тебе виднее, — сказал он, проведя рукой по волосам. — Думаю, что нам пора уходить.
На широком каменном крыльце у дома господина Ластмана их поджидал Алларт. Очевидно, родители только что высадили его здесь: за углом еще слышались стук кареты и цоканье копыт их серых в яблоках лошадей, известных всему Амстердаму. По-осеннему одетый в бархатную шляпу с перьями и ярко-синий плащ на беличьем меху, Алларт стоял на верхней ступеньке, улыбаясь соученикам, и на лицо его, озаренное отраженным светом канала, падали дрожащие тени тополевой листвы.
— Где это вы пропадали? Шатались по лавкам? Вот жалость! Сегодня такой прекрасный день, и я думал, мы пойдем погулять. А теперь вы, наверно, так устали, что вам хочется одного — поскорей растянуться на кровати.
Несмотря на утомление, Рембрандт, вероятно, согласился бы пройтись еще, но у него было слишком тяжело на душе, и он лишь молча поднялся по ступенькам, всем своим видом показывая, что совершенно изнемог.
— Мы просто с ног валимся, — сказал Ливенс, следуя за земляком. — Рембрандт заказал себе камзол у моего портного на Сингел. Вот увидишь, как изящно получится! Ткань отличная — глянцевитое сукно, цвета сливы.
«Одно страусовое перо у него на шляпе стоит дороже трех таких камзолов», подумал Рембрандт, а вслух произнес: — Я заказал его по случаю твоих именин. Надеюсь, он подойдет.
— Ну что тебе, право, в голову взбрело! — возразил Алларт. — В конце концов, я просто устраиваю вечеринку для своих друзей-художников. Твоей коричневой куртки было бы вполне достаточно. И все-таки я рад, что ты заказал новый камзол — теперь-то уж я не сомневаюсь, что ты придешь.
Судя по голосу, Алларт в самом деле хочет видеть его у себя. Значит, деньги, тайком присланные из Лейдена, истрачены не совсем зря. Рембрандт взглянул в серо-голубые глаза и улыбнулся.
— Мать только что наказала мне, чтобы ты обязательно был. В последний раз, когда она заезжала к нам, ей не удалось тебя повидать.
— А зачем я ей понадобился?
— Вот об этом-то я и собирался тебе рассказать. Она увидела твою небольшую картину маслом «Эсфирь и Аман», и полотно очень ей понравилось. Словом, она не уходила, пока учитель не принес и не показал ей все твои работы, какие только сумел разыскать. И, знаешь, они произвели на нее огромное впечатление.
Несколько секунд Рембрандт не верил своим ушам. Потом, вспомнив, что Алларт никогда никому не льстил и ничего не преувеличивал, он вынужден был признать, что не ослышался. Сам того не подозревая, он вплел нить, живую, тонкую, как паутинка, нить в жизнь этой женщины, чей дом был приютом великих людей; она склонила свою светлую, золотистую голову над его — его! — рисунками, нашла их удачными, сказала об этом учителю! От этой мысли юноше стало привольно и радостно: он словно впервые увидел прохладное синее небо над пышными фронтонами и трепетными верхушками тополей, прозрачные потоки золотистых солнечных лучей на старинных крышах и карнизах, дым, поднимающийся над трубами и улетающий вдаль, легкий-легкий, как его сердце…
— Это очень любезно со стороны твоей матушки, Алларт. Передай ей мою благодарность, когда увидишь ее, — сказал он.
— А как отнесся к этому учитель? — поинтересовался Ливенс.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});