Я умею прыгать через лужи. Это трава. В сердце моем - Алан Маршалл
Мне нравился этот лязг потому же, почему мне нравилось, как скрипят мои сапоги. Сапоги со скрипом доказывали, что я взрослый, лязгающие подковы Принца доказывали, что он умеет показать класс. Отцу, однако, эта привычка Принца не нравилась, и, чтобы отучить от нее, он даже поставил ему на передние ноги подковы потяжелее.
Когда Принц сворачивал на луговую дорогу и чувствовал, что вожжи натянулись (отец называл это «собрать лошадь»), он прижимал уши, поджимал круп и начинал выбрасывать вперед свои могучие ноги быстрыми, легкими движениями, в такт которым заводили свою песню колеса брички.
И меня тоже охватывало желание петь: я любил, когда ветер кусал мне лицо, когда брызги грязи и гравий, вылетавшие из-под копыт, ударяли меня по щекам. Какое лее это было наслаждение!
Я любил смотреть, как крепко натягивает отец вожжи в, то время, как наша бричка проносится мимо других повозок и двуколок, на которых его приятели подергивают вожжами и размахивают кнутом, стараясь выжать из своих лошадей все, что можно.
— Гоп, гоп! — кричал отец, и этот возглас, то и дело звучавший, когда он объезжал лошадей, обладал такой властью, что любая лошадь, заслышав его, стремительно бросалась вперед.
И вот теперь, когда я с ногами, укутанными пледом, сидел на солнышке и смотрел, как отец смазывает бричку, я вспоминал, как ровно год назад отец победил Макферсона, обогнав его в «состязании на две мили».
Отец почему-то никогда не оглядывался на своих соперников. Взгляд его был устремлен вперед — на дорогу, — и улыбка не сходила с его лица.
— Неудачно подпрыгнешь на ухабе — вот и проиграл ярд, — говаривал он.
Я же всегда оглядывался. Какое это было удовольствие — видеть рядом с собой, у колеса нашей брички, голову могучей лошади, ее раздувающиеся ноздри, хлопья пены, срывающиеся с ее губ.
Помню, как я оглянулся на Макферсона.
— Папа, — крикнул я, — Макферсон нагоняет!
По шоссе, отставая от нас примерно на корпус, о грохотом мчалась двуколка на желтых колесах; сидевший в ней рыжебородый мужчина отчаянно нахлестывал серую лошадь. В этом месте луговая дорога, по которой ехали мы, начинала сворачивать к шоссе.
— Пусть попробует! — пробормотал отец.
Он привстал, наклонился, подобрал вожжи и посмотрел вперед — туда, где в сотне ярдов от нас дорога выходила на шоссе у мостика через канаву. Дальше дорога опять ответвлялась от шоссе, но проехать по мостику мог только один.
— Вперед, красавчик! — крикнул отец и ударил Принца кнутом. Рослая лошадь понеслась еще быстрее, и шоссе стремительно приближалось.
— Дорогу! — заорал Макферсон. — Уступи дорогу, Маршалл, или катись ко всем чертям в преисподнюю!
Мистер Макферсон был церковным старостой и знал толк в чертях и в преисподней, но он ничего не знал о нашем Принце.
— Черта с два тебе за мной угнаться! — крикнул в ответ отец.
— Гоп! Гоп! — И Принц отдал ту последнюю малую частицу своих сил, которую держал про запас.
Наша бричка вылетела на шоссе под самым носом у серого скакуна, в клубах пыли пронеслась по мостику и вновь свернула на луговую дорогу, сопровождаемая ругательствами отставшего Макферсона, который все еще продолжал размахивать кнутом.
— Пропади он пропадом! — воскликнул отец. — Он думал, что я ему поддамся. Да будь я на дрожках, я подавно оставил бы его с носом.
По дороге на пикник воскресной школы отец всегда ругался.
— Вспомни, куда мы едем, — уговаривала его мать.
— Ладно, — охотно соглашался с ней отец, но тут же снова начинал чертыхаться. — Черт подери! — кричал он. — Поглядите-ка, вот едет Роджерс на своем чалом, это у него новый! Хоп-хоп!
Наконец мы одолели последний подъем и подъехали к месту пикника. Речка была совсем рядом. Тень переброшенного через нее железнодорожного моста дрожала и колебалась на воде и лежала неподвижно на заросших травой береговых откосах.
На прибрежной лужайке уже играли дети. Взрослые, склонившись над корзинками, распаковывали чашки и тарелки, доставали из бумаги пироги и раскладывали на подносах бутерброды.
Лошади, привязанные к ограде, огибавшей ближний пригорок, отдыхали, опустив голову. То одна, то другая лошадь встряхивала торбой и фыркала, стараясь избавиться от набившейся в ноздри пыли. Внизу, в тени моста, между столбами стояли повозки и экипажи.
Отец въехал на свободное место между двумя рядами торчащих оглобель, и мы соскочили еще до того, как послышался его окрик: «Тпру, стой!» — и туго натянутые вожжи остановили лошадь.
Я подбежал к реке. Даже просто глядеть на нее доставляло удовольствие. Течение было быстрое, и у стройных стеблей тростника вода зыбилась крохотными гребешками. Плоские листья камыша касались ее поверхности заостренными концами, а с самого дна то и дело всплывали серебристые пузырьки и лопались, поднимая легкую рябь.
По берегам росли старые красные эвкалипты; их ветви склонялись над водой, и порой так низко, что поток захватывал листья, тащил за собой и снова отпускал. Корни упавших деревьев торчали над заросшими травой ямами, где когда-то они прочно цеплялись за землю. На эти сухие корни можно было влезть, как по ступенькам лестницы, и, устроившись наверху, смотреть на погруженный в воду ствол. Я любил прикасаться к этим потрескавшимся и побелевшим от дождя и солнца деревьям, внимательно разглядывать строение тончайших волокон коры лесного великана, искать на ней следы царапин опоссума или просто представлять себе это дерево живым и зеленым. На другом берегу в высокой траве стояли волы и, подняв голову, смотрели на меня. Над зарослями тростника тяжело взлетел голубой журавль; но вот ко мне подбежала Мэри и позвала меня готовиться к состязанию. Я собирался выиграть именно это состязание, о чем немедленно сообщил Мэри, ухватившись за ее руку, пока мы шли по траве к бричке, где мать готовила завтрак. Она расстелила на земле скатерть, и отец, примостившись на коленях, отрезал тонкие ломтики мяса от холодной бараньей ноги. Он всегда относился подозрительно к мясу, купленному у мясника, утверждая, что баранина бывает хороша, только если овцу взять прямо с пастбища и зарезать, пока она еще сыта.
— У мясника же, — говорил он, — овец подолгу держат на скотном дворе, их кусают собаки. На бедняге иной раз живого места не остается. А если овец по нескольку дней не кормить, они, конечно, спадают с тела.
Поворачивая на блюде баранью ногу то в одну, то в другую сторону, отец что-то бормотал про себя.
Увидев меня, он сказал:
— Когда эта овечка была жива, она так же любила поесть, как и я. Садись и ешь.
После завтрака