Тамара Петкевич - Жизнь - сапожок непарный : Воспоминания
На громкое рифмование из тумана вынырнул милиционер. Отсмотрев кусочек непонятной яви, увяз в нем опять. У памятника явственнее всего просматривались хвост и копыта коня Фальконета. Потом мы шли вдоль набережной, слушая, как волна бьет в свои гранитные одежды, казавшиеся в тумане особо оберегающими и защитительными.
Может, та прогулка в океане «всемирного» тумана под руку с Владимиром Николаевичем, читающим стихи, была лучшим днем моей юности. Скорее всего что так.
Городские афиши извещали о том, что вечером в Филармонии он будет читать «Ромео и Джульетту».
— На ваше имя будут оставлены два места, — сказал он.
Кого же взять с собой? Того, кто потише. Кто не спрашивал бы и не говорил, а только присутствовал.
У окошечка администратора собственная фамилия прозвучала, как пароль у входа в Зазеркалье. Выдав две контрамарки середины пятого ряда, мне будто сказали: «Ах, ваше сиятельство. Вы? Пожалуйте!»
Очутиться в хрустальной сказке филармонического зала, опереться локтями о полированный, цвета слоновой кости, подлокотник кресла — уже праздник. Но когда понимаешь, слушая сильный певучий голос, что он обращен к тебе, звучит для тебя (я была выбрана чтецом как адресат), тут уж вовсе голову теряешь.
В антракте мы с подругой даже не поднялись, чтобы выйти в фойе. На меня с любопытством оглядывались. Подруга произнесла: «О-ой!» А я сидела не шелохнувшись, дабы не спугнуть случившегося чуда.
Но вот на себя обратила внимание шагавшая по галерее женщина цыганского типа. Она шла смело, почти что с вызовом. Волосы были распущены, в ушах — кольца золотых серег, и почти слышно, как бренчат браслеты. «Это — к нему, за кулисы… Первый раз так не идут!» И «цыганка» пригасила волшебство.
— Почему вы не зашли ко мне? Почему меня не подождали? — спрашивал Яхонтов по телефону на следующий день.
Про «цыганку» сказать не посмела. Звонку обрадовалась. Тому, что сказал затем: «Жду вас в вестибюле гостиницы в три часа. Почему молчите? Я жду!» — воспротивилась. Понимала: номер гостиницы, один на один. Но что-то внутри подтолкнуло: «Ступай! Я спасу!»
Загипнотизированная необычайностью, страшась «обычности», пошла. Владимир Николаевич ждал внизу. Мы поднялись в номер. Он позвонил и заказал вино и фрукты. Опять читал Маяковского. Говорил, что поэта нельзя не любить. Спрашивал, чем он мне неугоден, разливал шампанское, резал яблоки и отщипывал для меня виноградины. Я думала о том, как интересно будет рассказать об этом всем и как будет плохо, если он сейчас подойдет ближе, чем следует. Он и подошел. А я была далека от взрослых игр такого рода!
Стремительно сбежав оттуда, я пыталась посмотреть на ситуацию с точки зрения его самого. По отменно банальному варианту я выходила чуть ли не обманщицей: зачем же шла?
С Олимпа ступени ведут все туда же, вниз? Таков итог? Тем более я была обрадована не погасшим интересом, когда была приглашена на следующий концерт. В программе был Зощенко. В первом ряду сидел автор с женой. Он мало смеялся, но аплодировал. Рассказы Зощенко пользовались тогда необычайной популярностью. Яхонтов читал их отнюдь не весело, а с каким-то выпуклым, подчеркнутым «пониманием» незадач зощенковских персонажей. В «Путешествии по Крыму» усаживался в выемку рояля и, раскачиваясь между его боками, пластикой передавал муки пути, переводившие удовольствие в кошмар. В зале стоял беспрерывный хохот.
Мама заметно нервничала, когда я уходила на второй концерт. Я спросила, что ее беспокоит. И тут выяснилось следующее. Роксана, по-прежнему находившаяся на положении нашей полужилицы, подзуживала маму:
— Вы что думаете, эти походы носят невинный характер? Ведь он не мальчик!
Зачем Роксане понадобилось вносить разлад между мамой и мной? Для чего она травит маму? Как может при этом с прежней жадностью расспрашивать обо всем, если не верит в мою искренность?
— Вы на меня за что-то сердитесь? Сердитесь, да? — вытаскивала из меня Роксана.
— Нет.
— Я же чувствую. И мне жизнь не в жизнь. Ну, простите, если я в чем-то виновата. Я ведь вас так люблю! Я вас боготворю!
«Да, она действительно меня любит», — думала я, не в силах устоять перед ее уверениями.
Уезжая в Москву, Яхонтов просил писать ему. И я ни за что не вспомнила бы содержания своих наивных писем, если бы Владимир Николаевич не звонил по телефону и не пересказывал бы, что его в них поразило. Он говорил, что первым делом в груде корреспонденции отыскивает мои конвертики.
— Помните, как вы написали, что были невольны призвать из будущего ту себя, которая могла бы ответить на мои притязания? — напоминал он мне. — Помните, что сказали о картине, где голубые море — небо, втягивая в себя, рассасывают яхту и паруса?
Разного рода оттенки отношений убеждали меня не столько в степени мужской увлеченности мною, сколько в великодушии и безграничности человеческих чувств вообще. И я представляла, каким головокружительным и невыразимо глубоким будет счастье, когда я полюблю сама. Один из наших институтских преподавателей сказал как-то: «Смотрите, я вам не прощу, если вы выйдете замуж за несовершенного человека. Ваш муж должен быть и красив, и умен, и тонок». А как же иначе? Я была намерена оправдать самые высокие ожидания, ни на йоту не погрешив ни против красоты, ни против содержания.
Пока же трезвая прозаическая жизнь спорила с идиллическим воображением. Своеволие и чувство независимости соседствовали с болезненной неуверенностью в себе, с забитостью, остававшейся с детства. Несуразное сочетание нередко приводило к острому разладу с собой, грозило прищемить и даже уничтожить всю.
Мама, на которую я смотрела как на атрибут жизни детей, вдруг спросила:
— Тамочка, ты не возражала бы, если бы к нам пришел один человек?
— Зачем? — настороженно и холодно спросила я. Мама замолчала. Она уповала на то, что старшая дочь поймет ее, не воспротивится праву быть жаждущей и живой. И обманулась. Ей было всего тридцать девять лет. У нее было свое сердце. И мы могли в тот момент стать очень близкими друзьями… Но где-то в бухте Нагаево по пояс в воде папа грузил камни. На его бушлате был нашит номер. Он был лишен права писать нам и получать от нас письма и помощь. А разве мама жила не с этим? Драматизм ее жизненного ощущения в полной мере проступил, когда все чаще и чаще мама стала покупать вино и в одиночку выпивать рюмку-другую. С неизбывной тоской в глазах, стыдясь и казня себя, она искала в том спасение.
— Где мое платье, мамочка?
— Оно… Я его продала, детка.
Увидев, что это не шутка, я ужаснулась и возмутилась, бушевала, грозила уйти из дому. И однажды ушла в институтское общежитие. Но, прибежав домой и застав маму в постели с компрессом на голове, увидев замкнувшихся сестренок, тут же вернулась.