Вера Фигнер - После Шлиссельбурга
Ее увезли в тюрьму, которая была так переполнена, что не хватало коек, и, пока мы не отвезли ей кровать, она спала с двумя другими заключенными поперек того ложа, которое имелось в камере. Туда же пришлось отправить стол и посуду, — их тоже недоставало.
Чем был вызван этот неожиданный, немотивированный арест, осталось неизвестно и непонятно. Никакого допроса сестре не делали и, как внезапно арестовали, так же неожиданно, дня через 3–4, выпустили из тюрьмы.
В апреле по нижегородским улицам зажурчали ручьи, солнце грело по-весеннему, с «откоса» можно было любоваться разливом Волги, зазвучали гудки пароходов. Я почувствовала неодолимую тягу на простор, в поля, где горизонт широк и взгляд не упирается в каменные и деревянные ящики домов. Хотелось видеть ширь небес и плыть по широкой поверхности волжского разлива. Я думала, что на отъезд в деревню, в именье брата, из которой в виде облегчения я была переведена в Нижний, не требуется особого разрешения: довольно известить губернатора, что я еду. Так я и сделала: опустив письмо к нему с извещением о моем отъезде, я села вместе с сестрой на пароход, чтоб отправиться через Тетюши в Никифорово.
Я ошиблась: в Казани полиция меня перехватила, явившись на квартиру родных, к которым я заехала.
Глава тринадцатая
С горстью золота среди нищих
Прошло полтора года с тех пор, как я вышла из Шлиссельбурга и начала вторую жизнь свою, ту жизнь, над внутренним содержанием и смыслом которой я так мучительно и долго размышляла. Ведь со времени объявления мне, что каторга без срока заменена каторгой двадцатилетней, до действительного выхода из крепости должно было пройти полтора года… Было — когда подумать.
Наконец, 29 сентября 1904 г. срок истек, и я оставила «Остров Мертвых». Процесс возвращения к жизни начался…
Известен обычай в Индии, по которому вдова умершего всходит на костер, и ее сжигают. Но, чтоб умереть таким способом, надо приготовиться к смерти, надо проститься с жизнью, с миром… И она приготовилась, простилась; она примирилась со своею участью. Замерли чувства в ее душе, замолкли все звуки жизни в ней, и воцарился один покой… Вот она уже на костре; дрова дымятся… дым застилает взоры, и пламень вспыхивает здесь и там.
Но вмешивается полиция, и женщину, душа которой уже замирала, стаскивают с ложа мертвых и ее, уже приготовившуюся к смерти, уже душой умершую, заставляют жить…
Но если пролежать не часы, а годы… если уходить от жизни, глушить все отзвуки ее — не дни, недели, а целые десятилетия?..
И так было…
Трудно, мучительно трудно вернуться к жизни после долгой смерти. «Хорошо умереть, — тяжело умирать», — сказал Некрасов.
Хорошо воскреснуть, сказала бы я, но трудно воскресать, чтобы вполне уже никогда, конечно, не воскреснуть…
Прошло после 29 сентября полтора года, а тяжелый длительный процесс все еще не кончился. В физическом и духовном организме все еще было смятение и хаос, были колебания и сомнения: как жить? чем жить? зачем жить?
И тут снова в мою внешнюю, видимую жизнь вмешалась полиция.
Нижегородская охранка оболгала меня: из департамента государственной полиции пришла бумага, прочитанная мне в Казани, что я ездила тайно в Петербург и Москву в целях агитации, и потому из Нижнего, где я жила в семье сестры, должна немедленно отправиться на родину, в Тетюшский уезд Казанской губернии, в именье брата, Никифорово, и снова под надзором двух специально назначенных стражников неотлучно пребывать там.
Все это было выдумкой: и никуда-то я не ездила, и ни для какой агитации у меня ни физических, ни духовных сил не было: мне в то время — только бы собрать мои собственные косточки, собрать внутреннюю храмину мою…
Прошло после 29 сентября полтора года, а эта храмина все еще лежала в развалинах. Я была одинокой, отрешенной от людей, от жизни, была чуждой всему и всем.
С тех пор, как я жила в первый раз, прошло около четверти столетия, и жизнь за это время не стояла на одном месте. Громадные материальные перемены произошли в стране; изменилась и духовная атмосфера. Народилось новое поколение и радостно и смело ринулось на поле действия. Оно имело новую почву под ногами, и для деятельности — новый материал под руками.
Чувства и настроения этого поколения, нравы и отношения были новые… Среди этих перемен я чувствовала себя анахронизмом, чем-то вроде редкостной монеты. Она, эта монета, быть может, и полноценна; она, эта монета, быть может, и недурной чеканки, но теперь затеряна в груде новых, светленьких кружочков, только что отбитых рукой неустанного кузнеца — времени… И да здравствует новая жизнь, новые люди!..
Но я-то, я… Я — старинная рукопись, в которой запечатлены деяния прошлого; любопытствующие подходят к ней и с осторожностью берут двумя пальцами… они перебрасывают несколько страниц назад, глаза смотрят пристально, в них почтение… Ну да! Ведь это документ эпохи, отошедшей в даль…
Раньше, до этого, обстоятельства моей жизни постоянно складывались так, что я всегда принадлежала к какому-нибудь коллективу. Так было с детства: многочисленная семья, почти все — погодки. Воспитание в закрытом учебном заведении, где, кроме сверстниц-институток, можно сказать, и людей-то не было… В 19 лет — заграничный университет, жизнь тесной колонией учащейся молодежи, объединенной одними и теми же духовными интересами, одушевленной одним и тем же стремлением к полезной деятельности. Потом революционная среда, тайное общество, связанное строгим уставом: требование отдать себя, свои силы, имущество и жизнь безраздельно, и радостное растворение своей личности в коллективе с девизом: «3а народ!», «За свободу!».
Затем — Шлиссельбург. Здесь весь режим был направлен к распылению людей, к полной изоляции их от себе подобных, чтоб каждый чувствовал: «я — один», «я — единственный!..» Но самое долголетие заключения, полный разрыв со всем живым, сущим, привели к единению, к солидарности, и товарищество было; был молчаливый союз без устава, скованный тяжелыми железами тюрьмы.
Но теперь? Теперь, когда меня выбросили за стену крепости, которая в течение 20 лет вытравляла в душе любовь к человечеству и к родине, любовь к родной семье и к семье товарищей, — что было у меня взамен хотя бы того крошечного союза, который выковала тирания тюрьмы?
Никакого единства не было… никакого коллектива, никакого союза, к которому доверчиво и любовно можно было прикрепить длинную паутинку своей жизни… И не было цели — доступной и определенной, высокой и твердой. Не было маяка, который стоял бы впереди, всегда перед глазами, и к которому не идти, а бежать бы надобно!.. Как жить? Чем жить? Зачем жить?
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});