Ксения Куприна - Куприн — мой отец
В 1919 году большой друг Щербовых и наша ближайшая соседка Александра Александровна Белогруд, жена знаменитого архитектора, видя поистине бедственное положение Павла Егоровича, не желавшего из-за своего гордого характера обращаться к кому-либо, поехала к А. М. Горькому. Вернулась она в Гатчину очень недовольная, так как Алексей Максимович ей ответил резко: «Кто не работает, тот не ест!» Но, что так характерно для А. М. Горького, он не оставил без внимания просьбу А. А. Белогруд и немедленно написал в Гатчинский исполком. В своем письме он говорит:
«Это самый крупный художник-карикатурист, в России широко известный и за границей. Он такой же буржуй, как я, как любой из вас. Он изумительно талантлив и принадлежит к числу людей, которых мы должны и любить и беречь в нашей небогатой талантами стране. Я убедительно прошу вас, товарищи, не трогайте Щербова, дайте ему жить и работать без помехи.
Очень прошу об этом и думаю, что мои заслуги перед вами и дают мне право дружески сказать вам, не обижайте человека».
Гатчинский исполком 14 апреля 1919 года, помимо предоставления прав на пожизненно бесплатное пользование домом, постановил еще следующее:
«…исполнительный комитет предлагает всем лицам и правительственным учреждениям, находящимся в пределах Гатчины, при обращении к ним гражданина Щербова оказывать ему всяческое содействие, а также удостоверяет, что гражданин Щербов освобождается от всяких обысков и реквизиций и вообще каких-либо обложений и обысков, как элемент буржуазный и контрреволюционный, так как означенный гражданин Щербов является единственным человеком во всей России, как художник-карикатурист, который производит срочные работы по заданиям Комиссариата Народного Просвещения».
А в 1927 году, при содействии В. Ф. Боцяновского, было возбуждено ходатайство о переводе Павла Егоровича в высшую группу работников искусств.
Жизнь одинокой пары протекала тихо и мирно, они никогда не покидали Гатчину.
Глава XI
1917 ГОД
Конечно, я была слишком мала, чтобы понимать события, совершавшиеся в России. Я помню только возбужденные, радостные лица отца, матери и наших общих друзей в Гатчине, помню красные банты, украшавшие нашу одежду, помню слово «свобода».
Первое открытое выступление гатчинских рабочих произошло в дни Февральской революции.
Восставшие с красными знаменами и революционными лозунгами заполнили центральные улицы. Они ворвались в здание городской полиции, освободили арестованных.
Одновременно с Советом гатчинской коммуны возник так называемый Временный комитет граждан города Гатчины.
После Февральской революции появилось несметное количество разных политических группировок. Куприн ринулся в эту политическую гущу, во многом не разбираясь.
Материальное состояние нашей семьи в 1917 году было неважное, если судить по сохранившимся распискам ломбарда. В них числятся: «Брошка, серьги, три кольца, брелок с брильянтами и камнями и цепочка с тремя брелоками, золотая, срок перезакладки 2 июня 1919 г.». Этих вещей в эмиграции с нами не было, наверное, так и остались в ломбарде.
Одно время отец сотрудничал в новой газете «Свободная Россия». Он выступал с самыми разнообразными статьями — то в защиту зверей цирка, которые голодали, то за сохранность исторических памятников. Он очень беспокоился также за гатчинские дворцовые сокровища. Дело в том, что летом 1917 года Временное правительство дало разрешение членам царской семьи вывезти из Гатчины множество произведений искусства. Однако Гатчинский Совет не допустил разбазаривания ценностей, ставших народным достоянием, и всячески содействовал работе руководимого Куприным Союза любителей свободного искусства, который принял ряд мер по охране дворца. Совет бдительно следил за сохранностью этого ценнейшего памятника национальной культуры и поручил Куприну выступить в печати по вопросу об охране перешедших к народу ценностей.
Вскоре Куприн начинает защищать интеллигенцию, наивно полагая, что она незаслуженно гонима, и пишет о том, что выдумали партию И. И. И. И. — Иван Иванович Испуганный Интеллигент — и сколько над ней зубоскалили! А если хорошенько подумать, то этот интеллигент достоин всяческого сочувствия и уважения, имея в виду хотя бы «лютые и мрачные времена пирамидального самодержавия», когда именно интеллигент теплил в своей душе, хотя и украдкой, «огонек веры в грядущую свободу».
Вот отрывок из статьи от 17 мая 1917 года:
«Ведь протекли же первые, красные не от крови, а от общей радости — дни великой революции в стройном порядке, в спокойствии, единодушии и самообладании, восхитивших весь цивилизованный мир.
Нет, не осуждена на бесславное разрушение страна, которая вынесла на своих плечах более того, что отмерено судьбою всем другим народам, вынесла татарское иго… крепостное бесправие, ужасы аракчеевщины и николаевщины и тягость непрерывных и бесцельных войн; вынесла это непосильное бремя и все-таки под налетом рабства сохранила живучесть, упорство и доброту души.
…В Сибирь ссылало правительство и гнали помещики все страстное и живое из народа, не мирящееся с колодками закона и с безумным произволом власти, — и вот вам теперешние сибиряки, сыновья и внуки ссыльных-поселенцев — этот суровый, кряжистый, сильный, смелый, свободный, свободолюбивый народ, владеющий сказачно богатым краем.
А разве, спрессованная бессмысленным грузом самодержавия, не протестовала русская интеллигенция? Не та интеллигенция, какою ее себе представлял скверный памяти бывший околоточный надзиратель, который отечески распекал нашумевшего обывателя: „А еще интеллигентный человек, в крахмале и при цепочке и брюки навыпуск!“ — истинные печальники и великомученики страны, ее совесть, мозг и нервы. Вспомните декабристов, петрашевцев, народовольцев, переберите в уме кровавый синодик наших современников, борцов, сознательно погибших почти на наших глазах, за святое и сладкое слово — свобода. Посмотрим весь цвет и свет России, целые ряды ее молодых поколений, ее лучшие умы и чистейшие души прошли сквозь тяжкое горнило каторги, ссылки, жандармских застенков, одиночек — прошли и вышли оттуда, сохранив твердую веру в человечество и горячую любовь к человеку.
Вспомните и нашу многострадальную литературу, этот термометр угнетенного общественного самосознания. Она задыхалась, принужденная к молчанию, надолго совсем замолкала, временами жалко мелела, но никогда и никто не мог поставить ее на колени и приказать говорить холопским языком…
Дело в том, что нам тысячу лет подряд снился тяжелый кошмарный сон, от которого мы наконец проснулись с тревожным биением сердца, еще не веря, что проснулись, не веря тому, что светлый день под окнами…»