Серена Витале - Тайна Дантеса, или Пуговица Пушкина
Бенкендорф [отец графа Александра] был очень рассеян… Однажды он был на балу в чьем-то доме. Бал закончился довольно поздно, и гости разошлись. Только хозяин дома и Бенкендорф остались сидеть. Беседа не шла: они были оба утомлены и сонны… Спустя некоторое время хозяин дома наконец спросил: «Возможно, вашу карету еще не подали; хотите, я прикажу запрячь лошадей в мою?» – «Что вы подразумеваете под вашей? Я собирался предложить вам мою!»…Он думал, что был в своем собственном доме и был рассержен на гостя, который задерживался столь долго (Вяземский).
Личный секретарь графа Бенкендорфа, Павел Иванович Миллер, был культурным человеком, учившимся в Царскосельском лицее, он преклонялся перед самым знаменитым лицеистом Пушкиным. Пользуясь рассеянностью своего начальника, он часто совершал набеги на папку, отложенную для наиболее важных случаев (требовавших личного внимания царя), перемещая многие письма Пушкина, которые ложились на столы Третьего отделения, в более безопасные папки; позже, когда проходило время и он был уверен, что Бенкендорф забыл о них, он вообще забирал потихоньку эти письма. Его целью было оградить поэта от чрезмерно навязчивого внимания тайной полиции, а также и, я подозреваю, приобрести автографы, которые были бесценны – в возвышенном, отнюдь не коммерческом, смысле этого слова. Такой оказалась судьба перехваченного письма поэта к Наталье Николаевне, хотя оно не было написано рукой Пушкина. Миллер понял, что это причинит поэту серьезные неприятности. Но на сей раз Булгаков не церемонился: другие копии компрометирующего документа уже циркулировали в Петербурге. И царь знал об этом все. Василий Андреевич Жуковский, известный поэт и наставник наследника престола, смог умерить негодование Николая I. «Все успокоилось, – написал Пушкин в дневнике. – Государю неугодно было, что о своем камер-юнкерстве отзывался я не с умилением и благодарностей), – но я могу быть подданным, даже рабом, но холопом и шутом не буду и у царя небесного. Однако какая глубокая безнравственность в привычках нашего правительства! Полиция распечатывает письма мужа к жене и приносит их читать царю (человеку благовоспитанному и честному), и царь не стыдится в том признаться… Что ни говори, мудрено быть самодержавным».
Князь Юсупов сообщает нам, что императрица [Екатерина] любила девиз: «Се n’est pas tout que d’être grand seigneur, il faut encore être poli»[19] (Вяземский).
Тень царя вырисовывалась подобно настойчивому Каменному Гостю, вникающему во все, даже на пороге дома Пушкина и его спальни. Отношения Пушкина с Николаем имели долгую и сложную историю. В обществе они сердечно беседовали, обмениваясь приветствиями, шутками и мнениями относительно проблем дня; но все неприятные вопросы – ходатайства и дозволения, просьбы и отказы, выговоры и оправдания, рукописи и резкие цензорские замечания – улаживались Бенкендорфом или, в особо тонких случаях, Жуковским. Такой янусовский тон – неофициальный и дружественный, жесткий и официозный – совершенно подходил для этой странной пары, которая была связана узами более сложными, чем запечатленные российскими преданиями и демонологией. Николай I, должно быть, надеялся, что, великодушно прощая Пушкина поздним летом 1826 года, – выпуская его из ссылки и предлагая ему себя в качестве персонального цензора и защитника, – он, по крайней мере, частично исправит свой образ кровавого тирана, пославшего декабристов 1825 года в Сибирь и на виселицу. Но его великодушие и отеческая забота не были только рассчитанным притворством. Новый царь также руководствовался искренним желанием возвратить заблудшую овцу в стадо, вернуть этого талантливейшего, но импульсивного юнца, столь невосприимчивого к любой дисциплине и чересчур восприимчивого к пагубным идеям всех видов, назад, на прямой путь строгих правил. Непреклонный и эффективный исполнитель повелений истории, практичный и проницательный, с неизменной интуицией, которой обладают некоторые ограниченные умы, Николай I ощущал, что он и Пушкин будут когда-нибудь стоять лицом к лицу – главные герои вечного поединка между властью и бесправием, гнетом и волей, светским миром и священным царством поэзии. И он стремился, по крайней мере, смягчить стереотипные оттенки картины великодушными жестами. Пушкин, также недовольный банальной слащавостью холстов, которые должны были украсить стены потомков, чувствовал себя неуютно в роли тираноборца и был склонен предпочесть роль проницательного советника государя; он испытывал уважение и почтительность к человеку, пылко стремящемуся, преодолевая солдафонскую прямолинейность, проявляя храбрость и острое понятие чести, обрести ореол величия, которым не обладают по праву рождения.
В холодный зимний день, при резком ветре, Александр Павлович встречает г-жу Д., гуляющую по Английской набережной. «Как это не боитесь вы холода?» – спрашивает он ее. «А вы, государь?» – «О, я – это дело другое: я солдат». – «Как! Помилуйте, ваше величество, как! Будто вы солдат?» (Вяземский)
Чтобы кое-что из того, что он говорил, достигло ушей царя Николая, Пушкин обращался к тому же самому инструменту, который использовали против него: всевидящему оку почтовой системы. Сначала он предупредил свою жену, чтобы она была очень осторожной в письмах к нему, так как этот московский негодяй Булгаков бесстыдно совал свой нос в дела других людей и «торговал собственными дочерьми». Затем, снова в письмах к Натали, он начал длинный дистанционный диалог с царем: «Без политической свободы жить очень можно; без семейственной неприкосновенности… невозможно: каторга не в пример лучше. Это писано не для тебя…»; «…на того я перестал сердиться, потому что toute reflexion faite, не он виноват в свинстве, его окружающем. А живя в нужнике, поневоле привыкнешь к…… и вонь его тебе не будет противна, даром что gentleman. Ух, кабы мне удрать на чистый воздух»; «…с твоего позволения, надобно будет, кажется, выйти мне в отставку и со вздохом сложить камер-юнкерский мундир, который так приятно льстил моему честолюбию и в котором, к сожалению, не успел я пощеголять».
В 1812 году граф Остерман сказал маркизу Паулуччи, если я не ошибаюсь: «Для вас Россия – мундир: вы надели его, и вы сбросите, когда будете в настроении это сделать. Для меня это – моя кожа» (Вяземский).
Пушкин был под постоянным тайным надзором, и титул камер-юнкера принес ему нового строгого опекуна: графа Юлия Литту, старшего обер-камергера при дворе Романовых. Когда поэт был вызван к нему 15 апреля 1834 года, он сразу понял, что заслужил выговор: подобно многим камергерам и камер-юнкерам, он не сумел появиться на Пасхальных религиозных службах, к разочарованию царя и тревоге графа Литты. Последний поделился своим искренним негодованием с графом Кириллом Александровичем Нарышкиным: «Но, наконец, есть же определенные правила (règies) для камергеров и камер-юнкеров». На что Нарышкин – человек, известный своим сарказмом, – ответил: «О, я думал, только у фрейлин есть regies [месячные]». Но Пушкин не появлялся и перед Литтой. Вместо этого он послал прошение, умоляя еще об одном одолжении.