Реквием разлучённым и павшим - Юрий Фёдорович Краснопевцев
Переговариваются они шепотом, но последние слова четко слышны:
— Три часа, как отдал концы… — шепчет пришедший.
— Кто отдал концы? — резко рвет тишину чей-то грубый голос, владелец которого, очевидно, решил отвлечься от мыслей об ужине.
Дневальный барака прокашливается — он знает, что будут слушать все, и громко говорит:
— Клестов отдал концы, дневальный барака двенадцатой бригады.
— А с чего? — равнодушно спрашивает тот же грубый голос.
— Не знаю, — уклончиво отвечает дневальный, — говорят, он пайки продавал, на вещи менял…
— Чего там — не знаю! Кто из нас у него пайки не покупал да на шмутки не менял?!
— Все меняли! — раздается снова грубый голос. — Ты толком скажи, как он отдал концы?
О, это уже интересно для всех! Ведь то, что произошло сегодня с Клестовым, завтра может случиться с любым другим.
Дневальный, снова прокашлявшись, в настороженной тишине начинает рассказ:
— Повар ему, конечно, баланды да каши подбрасывал, иначе как можно пайку отдавать? Да, видно, перестарался Клестов… Хлеба он ел совсем мало, все больше с водой. Так вот, три дня назад его понесло, а вчерась закупорило… Сегодня утром, как бригада ушла, Клестов опять лег — еще темно было. Когда засветлело, комендант дрыном поднял его с нар. Уж на что комендант собака, а как поглядел на Клестова — испугался: тот опух весь, как бревно, едва ворочается… Глаза как щелки. Он их руками открывает, плачет, а подняться сам не может… Ну, мы его в санчасть отнесли…
Алтайский лежал, слушал рассказ дневального и думал о том, что и он частично виноват в смерти Клестова. Не отдай он ему вещи в обмен за пайку — может, и сейчас жил бы Клестов. Но, с другой стороны, если бы он, Алтайский, не взял эту пайку — ее взял бы кто-то другой. Ведь Клестов сам очень хотел с ней расстаться, чтобы нажиться на голоде и несчастье других. Вот и нажился… Клестов был богатым человеком — он знал силу и могущество денег там, за границей, потому и цеплялся за каждый рубль: с привычкой, вошедшей в плоть и кровь чуть ли не с молоком матери, трудно расстаться!
Так кто же виноват больше всех?
Алтайский настолько ушел в свои думы, что перестал слышать, что говорил дневальный. Он очнулся, когда тот уже заканчивал рассказ:
— Когда, значит, его раздели, комендант обыскал вещи: в поясе было тысяча триста семьдесят рублей, в шапке — еще триста, в узлах — шесть костюмов на разный рост, три шубы, а белья, ботинок — и не перечесть!
Скрипнула дверь, чей-то голос пропел в темноту барака:
— Седьмая-а-а! На у-у-ужин!
Барак зашевелился, затопали десятки ног, вскочил и Алтайский.
Кусочек хлеба, который ему выдали, весил пятьдесят граммов. Как же жить завтра — потянут ли ноги? Впрочем, думать — значит попусту терять силы, лучше лечь спать, отдохнуть, а завтра будет видно.
Алтайский не видел лиц сидящих. Не только потому, что без очков подводило зрение, — керосиновые коптилки тускло чадили лишь у входа в столовую и около раздаточного окна. Толкаясь в полумраке со встречными, он пробирался к выходной двери.
В нее только что вошел Валеев. Остановившись под светом коптилки, он прищуривал маленькие глазки. Валеев тотчас заметил Алтайского, и по лицу его растеклось презрение.
— Нажрался? — издевательски спросил он, хватая за полу рваную телогрейку Алтайского.
Алтайский вздрогнул и поднял глаза: половина лица Валеева, освещенная красным пламенем коптилки, казалась застывшей маской с презрительным оскалом и черной ямой вместо глаза, другая сторона лица сливалась с окружающим мраком.
— Опять, гад, думаешь? — зашипел Валеев. — Осел думал, думал, да и сдох… Иди в барак к Перевал к ин у!
Алтайский молчал.
— Иди, падло, тебе говорят! — снова зашипела маска Валеева, дергая Алтайского за рукав и толкая в дверь.
Алтайский побрел к бараку бесконвойников. Интересно, зачем он нужен Перевалкину. Кителя больше нет, менять на баланду нечего. Неужели Перевалкин хочет поставить его учетчиком? Или его ждет какой-нибудь подвох, подстроенный Валеевым?
В бараке мастеров пусто, чуть подмигивает электрическая лампа, светло, свободно — нет и намека на тесноту, закрыты постелями только нижние этажи нар, видны хорошие одеяла, даже простыни.
— Сюда, сюда! — услышал Алтайский окрик из дальнего угла, пошел на голос и увидел сидящего на нарах Перевал кина.
— Очки тебе надо, парень! — снисходительно сказал Перевалкин — черный юркий человечек среднего роста с колючими глазами. — Садись! Закуривай!
Он пододвинул к Алтайскому лежавший на тумбочке между нар кисет, из которого торчала нарезанная аккуратными лоскутами газетная бумага.
Алтайский, не теряя времени, скрутил толстую завер-тушку и пошел к печке прикуривать. Возвращаясь обратно, он увидел стоявшее на тумбочке зеркало, подошел к нему и взглянул на свое изображение: ободранный, неумытый, с грязными потеками костровой сажи на лице, с провалившимися щеками и глазами…
— Доходишь? — неторопливо спросил Перевалкин. — Ну и дурак.
У Алтайского закружилась голова, и он присел на нары — табак был слишком крепок и ядрен.
— Ну вот, что ты теперь? — продолжил Перевалкин. — Доходяга и дурак того больше! А ведь можно жить если не припеваючи, то хотя бы сносно, — и доверительно добавил: — Подумай сам. Шмуток у вашего народа до фига, и монета есть. Ты шопни, я тебе скажу, кому подкинуть, монету мне принесешь, а я тебе все, что надо, добуду!
Алтайский похолодел — он начал понимать: Перевалкин хочет использовать его в своих темных целях перед тем, как он отдаст концы, чтобы потом свалить всю вину на мертвеца. А может, действительно хочет помочь «воскреснуть», но опять не безвозмездно: поможет — значит, сделает его своим человеком, вором.
— Шопни? Значит, укради у товарищей? — догадываясь о значении нового слова, переспросил Алтайский.
— Да какие они тебе товарищи? — наклоняясь, убедительно зашептал Перевалкин. — Серый волк им товарищ!
Подохни они сегодня, а ты завтра! Чуешь? И пусть дохнут — ты о себе думай!
— Нет! Так дело не пойдет! — собрав все мужество, сказал Алтайский, сощипывая огонек у закрутки и пряча толстый «бычок» в еще целый наружный карман штанов. — Не могу я и не умею!
Перевалкин выпрямился, зло сверкая колючими глазами, достал из голенища валенка хищной формы нож с тряпичной рукояткой.
— Ну, так слушай, мужик! — веско сказал он,