Наталья Мунц - Путешествие из Ленинграда в Москву с пересадками
Оставалась опустошённая мастерская, обрывки бумаги, помятые кальки, кисти в грязных банках и кляксы на полу.
У отца были два изречения: «Отдых заключается в перемене труда» — и второе, странное, но как-то понятное мне: «Я люблю делать то, что я не люблю делать», то есть само преодоление нежелания доставляет ему удовольствие.
Папин отдых была скрипка. Пение. Отдых его летом — акварели, которые на моей памяти начал он писать в 16-м году в Луговом. Не помню его читающим беллетристику. Много писал статей. Уже после революции, служа на «Волховстрое» на Фонтанке, недалеко от Летнего сада, ездил он туда на пароходике. И за это время изучил английский язык. Потом читал по дороге на службу увлекательные романы по-английски (наверное, детективы?), рассказывая нам за обедом то, что прочёл сегодня. Рассказывал с выражением и, доходя до самого волнующего места, вдруг говорил совершенно холодным тоном: «А дальше я не читал».
Ещё стояли в мастерской 2 книжных шкафа, обычные, красного дерева (как тот, что стоит сейчас у меня). Часто, когда я была маленькой, перед корешками книг оказывался, запертый на ключ, мой… Мишка! Это его «арестовывал» папа, если находил на буфете рядом с бутылкой вина. Папа уверял, что Мишка — пьяница. Теперь я понимаю, что папин шкаф был прообразом вытрезвителя! Провокации устраивались и в самой кукольной комнате. Игра была нестрашная — кругом меня не было ни одного пьяницы! Разве что Борис Николаевич Николаев, папин старый друг, тоже назывался «пьяницей», по-моему, не с большим основанием, чем мой Мишка. Правда, Борис Николаевич любил пиво и приносил его иногда. Это был великий оригинал, чудак и стихоплёт («Un original qui ne se desori-ginalisera jamais![15]»). И была у него умная, некрасивая и интересная жена Юлия Александровна.
Что касается пива, которое у нас дома не пили (а мама его очень любила), то долгие годы тянулась традиция: раз в неделю (кажется, по четвергам) в подвальчике на набережной подле Академии художеств после заседания на факультете распивали пиво в таком составе: Николаев, Александр Александрович Грубе (вылитый английский король Георг V), дядя Серёжа Беляев (мой крёстный) и папа. Все четверо — профессора Академии и однокурсники. И ещё долгие годы, тоже раз в неделю, отец ходил рисовать. Вот куда? Не на Мойку ли?
Так ведь и называлось: «Общество архитекторов на Мойке», в отличие от «Общества архитекторов-художников». Как я мало вникала во всё это, увы! Но зато я помню, какие приносил отец прекрасные рисунки обнажённой натуры. Куда там нам! Жалко, что работы эти пропали.
Боже, сколько прочла нам наша самоотверженная мама в этой мастерской! Читала она папе, когда мы были ещё маленькими. Потом папе и нам, и мы притаскивали тогда наше рисование или так устраивались на ручке кожаного кресла, в котором сидела мама. Потом — уже нам с Марьякой и Верой. Она читала совершенно неутомимо долгими часами, «Ну ещё, ну ещё, пожалуйста…» И только когда читала по-французски, а особенно по-английски, не могла не заглянуть в словарь, отыскивая незнакомое слово, а мы, эксплуататоры, сердились на эти остановки и кричали: «Ну ладно, ну всё равно».
В годы холода и голода, 18—19-й, мастерская наполняется вещами Екатерины Петровны Добровольской. Имение разорено, сама Е.П. с Васей уезжают в Ревель. Тогда никто не представлял себе, что это навсегда. Мебель Екатерины Петровны — дивная. Петровская инкрустация. Я захожу иногда в эту промёрзшую комнату и разглядываю вещи за стеклом горки. Особенно рассматриваю я часы, карманные, с механизмом из слоновой кости и такой же цепочкой. Не знаю, ходили ли они когда-нибудь?
Стоят эти вещи у нас год или два, пока их не вывозит вместе со своей мебелью «Юленька» — несимпатичная толстая сестра Екатерины Петровны.
А вот диван — мой вечный, стоящий сейчас в моей комнате, был тогда оставлен нам. Когда его изредка перебивают, обойщики любуются его медными пружинами…
Потом комната превращается снова в мастерскую, а после 29-30-го года поселяемся в ней мы с Сергеем. Это последний этап моей жизни на Большом.
Снова работа. Работа с Марьякой, с появившейся тогда в нашей жизни Вэрой. Работа по ночам? Зачем? Не понимаю. Но, видимо, это традиция дома. Все работают ночами, посылая при этом друг друга спать и возмущаясь друг другом. «Я вывинчу пробки! Безобразие! — кричит Володя. — Спать!» Помню слова тёти Анны: «Тася, ты так работаешь, точно у тебя пять человек детей, больных скарлатиной!»
Рояль. Пение. Поёт Сергей, я, отец, Володя (он поёт: «Mein Herz, das ist ein Bienenhaus, die Madchen sind darin die Bienen…[16]») Жизнь идёт. Наша жизнь тех лет — с работой, путешествиями, спортом и филармонией.
И наступает лето 1934 года.
Мне предлагают ехать художником в экспедицию на Дальний Восток.
И меня захватывает эта мысль. Пьянящие названия далёких незнакомых станций, далёких рек! Волнующие своей непонятностью перечисления геологического оборудования. Даже запах учреждения, куда я хожу наниматься (оно называлось «Транспроект»), сложенные там вьючные ящики и ещё какие-то таинственные мешки, пахнущие пенькой, — всё это непреодолимо! И, несмотря на возникшие сначала препятствия при моём оформлении, всё получается. И я уезжаю.
После нашего развода с Сергеем я не помню: кто же в мастерской? Родители? Володя?
Я не живу больше на Большом. Я вернусь сюда через 7 лет. А пока что я часто прихожу сюда. Очень часто. При каждой возможности! Хоть на часок. Даже завёлся новый трамвай — номер 23-й (зелёный с красным) — прямо со Среднего на угол 16-й линии и Большого.
А у друзей появилось новое выражение — «на Больших Мунцах». Так говорят Вэра, Сева и Ходзы. Так они называют дом на Большом, в отличие от моего нового дома, на Среднем.
В нашей прежней солнечной столовой выстроили перегородку, чтобы комната не была больше проходной. И получилась снова очень уютная квадратная столовая. С роялем.
Мне хотелось бы попрощаться с нашей милой квартирой. Я хочу её помнить такой, какой я описала её. Но, увы, здесь, в двух комнатах — столовой и гостиной, — пройдут страшные дни блокады.
А их не забыть.
Уезжая в апреле 42-го года из Ленинграда, я совсем не думала о квартире и милом прошлом, связанном с ней. Нет! Не до того было.
Когда мы втащили наши тюки на грузовик, была одна запомнившаяся мне мысль: «Итак, дома у нас больше нет».
После войны в квартире нашей жила Александра Спиридоновна Оборина[17], бабушка Леночки. Я приехала в Ленинград. И пошла к ней.
Вошла в переднюю. Прошла дальше. Дальше. Всё чужое. Новые обои, перекрашенные двери. Чужие запахи. Чужие хмурые женщины мелькали мимо, оглядывая меня подозрительно и запирая перед моим носом двери в мою собственную комнату! Деловитая чужая жизнь.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});