Наталья Мунц - Путешествие из Ленинграда в Москву с пересадками
После революции я поступила в музыкальную школу Она была на углу Среднего и 9-й линии. Тут, в полутёмных грязноватых коридорах с дощатыми полами, впервые прикоснулась я к музыке Бетховена и Моцарта. Не я играла, нет! Но, проходя этими коридорами мимо чужих классов, я слушала, не особенно-то понимая в тот момент, что это за музыка… А теперь эти коридоры вспоминаются мне как хранилище открывшихся мне тогда чудес. Я шла мимо дверей, и снова, как те солдатские песни с Большого, сонаты приближались ко мне и удалялись. И законченные исполнения сменялись разучиванием и повторением всё одних и тех же трудных, но удивительных тактов.
И ещё была другая школа, на 5-й линии. Анна Ивановна Гроцкос. Уроки по теории музыки и сольфеджио. Всё это мне нравилось и легко давалось. Играть же я ходила к самой Анне Ивановне на Офицерскую. Коммунальная квартира, пропахнувшая постным маслом. Комната, тесно заставленная пыльной мебелью. Затхлый воздух. Разбитый рояль, «Песни без слов» Мендельсона, Чайковский, инвенции Баха. После инвенций Анна Ивановна, строгая обычно, расцеловала меня: я играла, видно, музыкально, но руки мои были плохие. Техника мне не давалась всю жизнь. Может быть, не зря хирург, оперировавший мою руку, сказал тогда маме: «На рояле ваша девочка играть, конечно, не сможет». Да нет, думаю, что-то другое, врождённое, мешало мне. Не налаживались у меня отношения с самой клавиатурой! На выступлениях на зачётных концертах я терялась и играла хуже. Но зато в моей коротенькой карьере певицы всё было наоборот: публика вдохновляла меня, и пелось мне легко и лучше, чем обычно.
Самые последние годы, перед войной, гостиная — комната Володи и Симы. Я давно уже не живу на Большом. Но тут помню я маленькую Леночку и… снова работу! Володя что-то проектирует с молодыми архитекторами из троицы Асса, Штеллера и Лебедева. И помню Мишу Пронина. Он тогда впервые бывал у нас. И отчего-то именно он шёл всегда успокаивать и качать Леночку, когда из- за шкафов раздавался её плач.
«Лиза Радлова». 1956Глава восьмая
Следующая, самая большая, комната — папина мастерская, квадратная. Дверь из гостиной и дверь в переднюю, два больших окна, три чертёжных стола. Лежанка на двух ящиках, где хранятся журналы «Зодчего», в редакции которого папа много лет бессменный редактор. Тяжёлая чугунная лампа — то, что теперь называется «торшер». Вероятно, сначала была ещё для керосина? Лампы над столами, спускающиеся на блоках, с зелёными абажурами, кожаное кресло. Письменный стол. На нём парадная фотография дедушки Мунца и совсем маленькая рамочка с портретом папиной мамы. Старенькой. На окнах светло-кремовые занавеси. С шишечками.
Тут, у правого окна с полузадёрнутой занавеской, я впервые узнала, что такое Первое мая. Папа стоял в пальто, в сумерках, глядя боком в окно, как он всегда смотрел вдаль, и говорил маме что-то серьёзное по-французски. Я не поняла. Мне объясняли, что завтра, первого мая, в городе ожидаются волнения, и объяснили мне, что это за день. Была, вероятно, весна 16-го года. Это было для меня первым дуновением надвигающихся событий. Хотя нет! Ещё раньше (в детской) я всё распевала ужасно понравившуюся мне строку на музыку «Марсельезы». Она звучала так: «В десяти верстах от столи-ицы!..» Дальше я не знала. Но эти несколько слов и музыка волновали меня и казались проникнутыми великой тайной заговора.
Самое интересное в мастерской — большая мусорная корзина. Пока папа кончает завтракать, я спешу залезть в неё. Чудесные каталоги, яркие рекламы, какие-то пригласительные блестящие билеты с ленточками. Всё ценное я забираю и прячу к себе в «контору».
Она находится под животом у рояля. Никто про неё не знает. Несколько дивных золотых отделений! Однажды при гостях, вечером, от слишком энергичных музыкальных аккордов все мои драгоценности вывалились на пол. Таким медленным, скользящим водопадом… Неприятно было.
Входя после завтрака в мастерскую, папа первым делом утаптывает ногой переворошённую мною корзину.
Здесь, в мастерской, как и в других комнатах, с утра пахнет затопленной печкой и начищенной медью. Но есть ещё и свои специфические запахи: это запах «радоли» (чернильной резинки тех времён, мягкой, легко разваливающейся), какой-то вощёнки и запах полотняной кальки, на которой тогда постоянно чертили архитекторы. (После революции мы в течение многих лет намачивали и стирали старые папины чертежи — и получался чудный батист.)
В мастерской часто работают папины помощники, молодые архитекторы. Или, может быть, студенты? Кроме Женечки Фелейзена, помню Цинзерлинга и Коварского.
Однажды я решила сделать доброе дело: сообщила Коварскому, что завтра день рождения Фрушки и что будет неплохо, если он сделает ей подарок. Так и вижу, как он сидит передо мною на корточках, а я стою между его коленями. И хотя я вижу его веселую улыбающуюся физиономию, но стараюсь смотреть мимо, так как прекрасно чувствую, что делаю что-то не то. Хоть и утешаюсь: «Я же не для себя. Я для Фрушки». Не знаю, как это дошло до мамы, но мне попало, не очень, но всё-таки. А подарок-то Фрушка получила! 12 слонов. На счастье.
Папа очень много работает. Всегда: и днём, и вечером. И всю жизнь! Мама говорила: «Ах, не умеет этот человек плевать в потолок!» Так вот и Володя работал.
Вспоминаю с особым удовольствием авралы перед подачей проектов. Сначала курсовых, потом заказных и конкурсных, бывало это и у нас, и у Фоминых, и у Руднева, и у Щуко… Это было неповторимо и по-своему очень весело.
Чем ближе к сроку подачи, тем больше и больше помощников. Под конец подключаемся и мы: Ида, Марьяка, Вера. Мы пишем надписи, огромные, работая «вверх ногами», так как подрамники в те годы гигантские. И мы что-то отмываем, не слишком ответственное. Ночи всё укорачиваются. Все пьют чёрный кофе. Едят врозь. Решается волнующий вопрос: ещё одна перспектива, необязательная. Успеют или не успеют? Делать или не делать? Но, конечно, делают. К Володе лучше не подходить: он напряжён как струна. Кисти в обеих руках, благо он левша, и ему всё равно.
То царит напряжённое молчание, то поднимается крик — это Руднев и Володя решают творческие вопросы. Раз в азарте Володя запустил баночку с клеем через всю комнату в Марьяку Шрётер. Не попал.
Под самый конец и мама (если это происходит у нас дома) робко трёт резинкой поля готовых подрамников, шёпотом спрашивая: «А это можно стереть? А это не нужно?»
В самих подачах я, конечно, не участвовала. Грузовик уезжал, унося подрамники и авторов. Иногда на вокзал — к поезду. В Москву. В Баку.
Оставалась опустошённая мастерская, обрывки бумаги, помятые кальки, кисти в грязных банках и кляксы на полу.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});