Сергей Андреевский - Книга о смерти. Том I
В конце февраля разнеслась весть, что в Харькове будет сделана однодневная перепись всего населения при посредстве студентов. Каждый из нас получил из полиции множество серых листов с печатными вопросами-графами. Мне был назначен участок из пятнадцати мещанских и крестьянских дворов на Холодной Горе. Перепись должна была состояться первого марта. Я был очень доволен, что от меня требуют чего-то важного, и мне нравилось, что вся молодежь в этот день, в те же самые часы, рассыплется по всему городу. Я оживился и готовился к этому дню.
День был яркий, солнечный и веселый, несмотря на лежавший на крышах снег. Я отправился по нашей улице далеко-далеко, в противоположную сторону от университета, за город. Мне приходилось подниматься в поле. В кармане пальто я с гордостью ощупывал пачку моих бланков. По мере моего восхождения на Холодную Гору, постройки редели, а снег на всей земле вокруг делался пышнее и выше. Но сильное солнце разрыхляло его и повсюду слышался шум ручейков. Назначенная мне улица оказалась почти на самой вершине; она состояла из реденького ряда избушек между высокими сугробами. Все эти избы покорно раскрывались перед моими листками. Жители были добродушные и покладистые. Нигде я не встретил ни особенной нищеты, ни горя. В некоторых домах мне выражали тревогу по поводу переписи, но я всех успокаивал, что это делается только ради того, чтобы узнать, сколько может быть в Харькове живых людей в один день. И мне верили. А солнце ниспускало на снег миллионы лучей. Я замечал, что пока я заполнял мой листок в каком-нибудь домике, уже по выходе из него белый сугроб перед окнами успевал уменьшаться на половину. Щеки мои разгорелись. Я исправно исполнил поручение и возвратился в нашу комнату вполне успокоенный, как бы после настоящего хорошего дела.
С этого дня я и признал себя, насколько возможно, исцеленным. Вскоре понадобилось готовиться к экзаменам. Запоминание литографированных лекций наполнило мое время. Я принялся за эту работу, как если бы мне было прописано делать столько-то верст пешком каждый день. Все готовились – и я тоже. Это был своего рода спорт; память у меня была свежая, да и записки не содержали ничего мудреного.
Собирались мы по два, по три человека на разных квартирах, сидели по ночам, поддерживая себя чаем, один читал, другие – запоминали. Я проникался настроением товарищей. Они имели вид, что все их счастие зависит от успеха; для некоторых это заучивание было настолько мучительно, что я готов был передать им способности, которые мне самому казались излишними. Юриспруденция меня не увлекала, а многие ее отделы даже забавляли меня комически важным изложением разных пустяков, известных всем и каждому. Но я уже решил во все это не вмешиваться. Я твердо запомнил, что над самыми важными вопросами вовсе нельзя задумываться, потому что даже цель жизни никому неизвестна.
Моя мысль, от первых моих сознательных дней, казалась мне беспредельною, способною постигать самого Бога и слышать его голос внутри моей души. Но эта мысль, по мере того как я вырастал, уже столько раз и так больно ударялась о страшные мертвые стенки, что и сама чуть не погибла. И под конец мне стало все равно. Я только думал, что все видимые и угадываемые бездны доступной нам вселенной все-таки еще ничтожны. Я замечал, что во всем наблюдается известный ритм, какой-то однообразный закон, какая-то неволя. Глаз и ум теряются от неведомых богатств земли и от целого вихря небесных миров – это правда, но и на земле, и там, в этих безднах неба, царит, в сущности, томительное однообразие. У нас, например, на земле: рождение и смерть, день и ночь, время года, способ размножения, – ведь это все монотонно, как бой часов на каторге! Хоть тресни, одно и то же! А там, в этом видимом, хотя и бездонном небе? Точно так же: все шары, шары и шары, – без конца, и все эти шары связаны однообразнейшим законом притяжения. Какое рабство для Бога, какая бедность вымысла для беспредельной идеи! Все это действительно громадно, так громадно, что мы только ужасаемся своему ничтожеству. И однако же наша мысль по природе своей неизмеримо свободнее этого заповедного, непререкаемого рисунка Вселенной. Как! Один только неисчислимый огненный бисер, рассыпанный в голубой беспредельности? И так до бесконечности? И больше ничего?! Нет, этого мало.
Но все равно: я знал, что никакого ответа на эту загадку не последует. Поэтому необходимо было приспособиться к тому микроскопическому масштабу, в котором вращалась моя жизнь. И я это сделал, и ничего… жил.
Мои экзамены сошли удачно. На лето мы остались в городе поджидать семью, которая вскоре и приехала к нам в полном своем составе, так как оба младшие брата уже окончили гимназию. Нанят был на Сумской улице белый домик в три окна, с зеленою железною крышей. В небольших комнатах появились родные мне вещи: стенные часы, портреты, клеенчатые коврики на столах и т. п. Матушка умела убирать квартиру просто, но уютно. И когда наступила осень, то я ходил в университет уже прямо из дому, точно так же, как прежде ходил в гимназию.
Что-то чуждое мне наблюдал я в том, как складывалась на моих глазах жизнь моих современников. Они казались мне чрезвычайно самонадеянными, смелыми, как бы слепыми. Я еще раньше читал, как Ренан развенчивал моего детского Христа; теперь Писарев, при общих рукоплесканиях, вышутил Пушкина. Все, что было мечтательного в моей натуре, пристыдилось и съежилось. В русской поэзии славился тогда Некрасов. Но когда при мне кто-нибудь из молодежи декламировал его самые модные вещи, я оставался холоден к грубому, тяжеловатому некрасовскому языку и думал про себя: «И зачем это говорится стихами? Уж лучше бы прозой!» Во всех романах «душа» заменилась «мозгом». Всюду царствовали «положительное знание» и «материя». И мне было до слез жалко моего Единого Бога с Его простым сотворением мира, с Его незабвенными Адамом и Евой и первыми «земледельцами»… А кроме того, еще совсем недавно: Гёте, вопрошавший «Всесильного Духа», Байрон, грозивший небу, гармоничный, пылкий, душевный и глубокий Лермонтов с его «Демоном», с его взыванием к облакам и звездам, – куда же все это девалось?..
В сущности, ничего не было проще, как попасть в тон моим современникам. Но мне было просто скучно среди них.
Однако же мне предстояло идти в ту самую жизнь, которая должна была окончиться смертию, и, выйдя в эту жизнь, – начать «дело делать»… Какое же дело избрать? Что нужно было от меня людям? Нужно счастие… Могу ли я его дать? Кто его, ранее меня, дал? Никто. Улучшить для других препровождение самой жизни? Уменьшить недуги, нищету? Да ведь вовсе не в этом вопрос… Наибольший счастливец будет все-таки несчастен перед смертию, и наибольший страдалец будет всегда счастлив, если только ему докажут, что его душа не погибнет. А разве я могу это доказать?..
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});