Михаил Ильяшук - Сталинским курсом
Что и говорить, камера с восторгом подхватила это предложение, и на другой же день оно было приведено в исполнение.
Однако пора приниматься за пайку. Но надо еще подумать, как лучше, с наибольшей пользой для здоровья ее съесть.
— Я предпочитаю ликвидировать ее сразу, — говорит Симонович. — Делить ее на три части? Зачем? Лучше прикончить ее за раз, да почувствовать, что ты сыт до обеда. А там как-нибудь перебьюсь до ночи.
— А по-моему, — говорит Воронцов, — разумнее растянуть пайку на весь день, разделив ее на три части. Но, с другой стороны, где я буду хранить отложенный на обед и ужин кусок хлеба? Я не подумал об этом. Ведь страшно представить, что кто-то может стянуть его у меня. Нет, лучше сразу съесть пайку целиком, чем весь день дрожать за нее.
— А я, — вмешался в разговор Шаповаленко, — этого не боюсь. Не думаю, чтобы среди нас нашлись такие мерзавцы. Сколько раз я оставлял про запас хлеб, не пряча его, но еще не было такого случая, чтобы кто-нибудь соблазнился моей пайкой, хотя и знаю, как мучительно искушение при голоде. Нет, товарищи, все-таки благоразумнее делить пайку на три части, — заключил Шаповаленко.
В подобного рода дискуссиях проходило «пиршество», больше похожее на священнодействие, чем на обычный прием пищи. Это были самые счастливые минуты, когда желудок на некоторое время успокаивался. В душе рождалось этакое благодушное настроение, и не таким уж страшным начинало казаться пребывание в тюрьме. И даже лютая ненависть к карателям на какое — то время уменьшалась.
Много ли надо человеку, чтобы его утешить, заронить в нем искру надежды и радости? Тираны всех веков и народов мира отлично знали тайну голодной приманки. Секрет прост: сначала отнять у человека все — лишить семьи, свободы, чести, куска хлеба, а затем преподнести ему этот кусочек. И вот уже существо, которого обстоятельства сделали жалким, счастливо и готово забыть все обиды. Еще недавно глубоко возмущенный страшной несправедливостью, оскорбленный унижением его человеческого достоинства, узник уже полон благодушия.
Но увы, блаженство, как всегда, недолговечно. Не проходит и часа, как тяжелое чувство голода снова заявляет о себе. Ноющее и сосущее ощущение под ложечкой все усиливается. Близится время обеда. Нетерпение нарастает с каждой минутой. Все чаще и чаще взоры обращаются к глазку. Все напряженно прислушиваются, не слышно ли за дверью шагов дневальных, несущих бачок с баландой. Наконец, все ближе и ближе знакомые звуки. Бак опустился у самых дверей. Открывается форточка, и, как долгожданный благовест, раздается голос надзирателя: «Обедать!» В миг все преображается. Все вскакивают с места и выстраиваются в длинную очередь. Начинается круговое шествие перед окошком. Вот получил баланду первый. Еще не отойдя от окошка, он начинает помешивать ложкой в миске, чтобы обследовать «улов» — сколько картофельных кусочков ему досталось. Но лицо парня сразу омрачается, на нем появляется выражение досады и глубокого разочарования. Для всех, ожидающих своей очереди и пытливо за ним наблюдающих, совершенно очевидно, что парню не повезло: в миске «голая» вода с несколькими плавающими крупинками овсянки.
А вот прошел мимо всех с баландой в руках Примаченко. Лицо его озарено улыбкой.
— Ура, товарищи! Аж целых пять кусочков! Сегодня я именинник.
— Скажи, пожалуйста, и везет же Примаченко — сколько дней ему попадается гуща, — не без зависти говорит высокий худой Панов. — А мне за эту неделю хоть бы раз достался кусочек картошки.
Но вернемся к злополучной пайке. Вокруг нее разгорались страсти не только в камере, но и за ее стенами. В то тяжелое время и на воле не хватало хлеба. Неработающим членам семьи детям, старикам, женщинам — выдавали что-то по двести граммов. На рынке цена на хлеб поднялась до фантастических размеров. Такая выгодная конъюнктура не могла не соблазнить нечистых на руку тюремных работников ею воспользоваться. Надзиратели всячески старались обсчитать заключенных при раздаче хлеба, чтобы недоданные пайки продать на базаре. Выдавал нам хлеб надзиратель Самсонов — верзила с длинными, как у гориллы, руками и глазами, выдававшими его жестокость. Всякий раз, раздавая хлеб, он пытался «надуть» нас на одну-две пайки. Зная его замашки, вся камера была начеку, когда он отсчитывал через оконце пайки. Однажды, дойдя до тринадцатой порции, он вдруг произнес «шестнадцать», и, когда учетчик закричал: «Нет, четырнадцать», вся камера его поддержала. Поднялся шум, крики, голоса возмущения. Больше всех выходил из себя учетчик.
— Где же шестнадцать, гражданин надзиратель? Вот они, зайдите, пересчитайте сами! Повторяю, тут тринадцать, а не шестнадцать.
— А я тебе говорю — шестнадцать, попробуй мне еще бузить! Я тебе покажу, как замахоривать пайки. Принимать дальше!
— Принимать не буду, пока не отдадите три недоданных пайки!
— Так, значит, я украл? Ах ты, б…!
И тут дверь открылась, Самсонов ворвался в камеру, как коршун, моментально схватил за ворот учетчика и в одну секунду выволок его в коридор. Это произошло так молниеносно, что мы не смогли защитить товарища. Дверь захлопнулась. Не прошло и двух минут, как в дальнем конце коридора раздались душераздирающие крики, стоны, проклятия, сопровождаемые мерными глухими ударами ремня. Это кричал наш учетчик в то время, как два надзирателя зверски его избивали, приговаривая:
— Будешь воровать пайки? Будешь? Вот тебе еще, еще, чтобы помнил, сволочь, как оскорблять честных надзирателей и обзывать их ворами.
Скоро стоны прекратились, дверь открылась, и оба палача, держа за ноги и руки окровавленного, избитого Красильщикова, бросили его, как дрова, в камеру.
Так пострадал ни в чем не повинный человек, добровольно взявший на себя роль защитника общественных интересов, а подлинные бандиты-виновники остались безнаказанными.
Не обходилось и без перебоев в доставке хлеба. Как-то однажды утром нам не выдали хлеба. Подошло обеденное время. Выпили голую баланду. Наступил вечер. «Поужинали» без пайки. В чем дело? Уж не хотят ли нас сознательно уморить голодом? Так, голодные, мы и легли спать. На второй день повторилась та же история. Если раньше мы испытывали недоедание, то теперь наступил настоящий голод, В камере стало тихо, как в могиле. Никто не разговаривал. Тоска и отчаяние тяжелым камнем налегли на сердце. Когда и на третий день нам не дали хлеба, тупая безнадежность овладела всеми.
— Товарищи! — не вытерпел я. — Не поддавайтесь апатии! Чего сидите как истуканы, ожидая чуда? Либо мы все передохнем, как собаки, либо давайте кричать, протестовать, требовать. Ведь нам терять больше нечего.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});