Я умею прыгать через лужи. Это трава. В сердце моем - Алан Маршалл
Она уже начала носить длинные юбки и делать прическу и щеголяла в высоких коричневых ботинках, доходивших ей чуть ли не до колен. Миссис Мулвэни находила их изящными, и я был того же мнения.
Когда Джейн брала меня с собой гулять, она всегда говорила:
— Будь вежливым мальчиком и сними шляпу, если мы встретим миссис Мулвэни.
Я снимал шляпу, когда помнил об этом, но чаще я забывал.
Когда я вернулся из больницы, Джейн была у миссис Мулвэни, так что Мэри одна рассказала мне все новости: и о канарейках, и о какаду Пэте, и о моем ручном опоссуме, и о большом королевском попугае, все еще не отрастившем себе хвост. Она ежедневно задавала им корм, не пропустив ни разу, и для воды канарейкам раздобыла две новые банки из-под лососины. Надо только почистить клетку Пэта. Опоссум все еще царапается, когда его берут на руки, но не очень.
Я сидел в своей коляске (костыли мать спрятала, потому что мне разрешили пользоваться ими только по часу в день) и смотрел, как мать стелила белую скатерть и накрывала на стол. Мэри принесла дрова из ящика на задней веранде, где прогнившие доски приглушали звук ее быстрых шагов.
Теперь, когда я был дома, больница сразу стала чем-то очень далеким, и все, что со мной там произошло, теряло реальность и оставалось в памяти только как рассказ о прошлом. В мою жизнь опять вступали привычные мелочи домашней жизни, обретая новую яркость и силу. Даже крючки коричневого кухонного стола, из которого мать доставала чашки, казались мне какими-то необычными, словно я впервые видел их блестящие изгибы.
На шкафчике-холодильнике, к которому придвинули мою коляску, стояла лампа с чугунным основанием, решетчатой колонкой и розовым абажуром. Вечером лампу снимали, зажигали и ставили в центре стола — и под ней на скатерти появлялся яркий кружок света.
В оцинкованных стенках шкафчика были отверстия, и через них доносился запах хранившихся там продуктов; на нем лежала «липучка» — продолговатый плотный лист бумаги, покрытый липкой коричневой жидкостью. Бумага была густо усеяна мухами, многие из них еще барахтались и жужжали, отчаянно трепеща крылышками. Летом дом осаждали мухи, и за едой приходилось все время отгонять их рукой. Отец всегда накрывал свой чай блюдцем.
— Не знаю, — говаривал он, — может, другие и могут пить чай после того, как в нем побывала муха; я на это не способен.
Большой закопченный чайник с носиком, зияющим, как зев готовой ужалить змеи, кипел на плите; на полке, накрытой дорожкой из выцветшей коричневой бязи, красовались чайница и жестянка с кофе, на которой был нарисован бородатый турок, а над ними висела гравюра, изображавшая испуганных лошадей. Мне было приятно снова ее увидеть.
На стене, у которой я лежал, висела большая картина: мальчик, пускающий мыльные пузыри (приложение к рождественскому «Ежегоднику Пирса»), Подняв голову, я посмотрел на него с новым интересом: за время моего отсутствия неприязнь, которую я питал к его старомодному одеянию и кудрям, как у девочки, исчезла.
На гвозде над картиной висела маленькая голубая бархатная подушечка, утыканная булавками. Она была набита опилками, и, надавив на нее, можно было их прощупать.
На другом гвозде, у двери, которая вела на заднюю веранду, висели старые календари, а поверх них последний рождественский подарок лавочника картонный карманчик для писем; когда его нам дали, он был совсем плоским и состоял из двух частей. Отец согнул одну из них, на которой красные маки обрамляли фамилию мистера Симмонса, вставил уголки в отверстия, прорезанные во второй — большей, и карманчик был готов. Теперь он был битком набит письмами.
В кухне были еще две двери. Одна вела в мою крохотную комнатку, где стояли умывальник с мраморным верхом и узкая кровать, застеленная лоскутным одеялом. Через открытую дверь я мог видеть тонкие, оклеенные газетами стены; когда порыв ветра ударял в наш дом, они колебались, и казалось, что комната дышит. Наша кошка Чернушка любила спать у ножек моей кровати, а Мэг — рядом с ней на подстилке из мешковины. Иногда, пока я спал, мать на цыпочках пробиралась в комнату и выгоняла их, но они неизменно возвращались.
Вторая дверь вела в спаленку Мэри и Джейн; она была таких же размеров, как моя, но в ней стояли две кровати и комод с зеркалом, подвешенным между верхними ящичками, в которых Мэри и Джейн хранили свои брошки.
Против двери на заднюю веранду был выход в небольшой коридор. Потрепанные плюшевые портьеры отгораживали его от кухни и делили дом на две части. Здесь, на кухонной половине, можно было прыгать по стульям и шуметь и при желании забиться под стол, играя в «медведей», но там, за портьерой, на парадной половине, мы никогда не играли; туда даже не полагалось входить в грязной одежде и нечищеных башмаках.
Из коридорчика вы попадали в гостиную, где сиял чистотой линолеум, который неустанно скребли и терли щеткой; в свежевыкрашенном охрой очаге зимой всегда лежали дрова — их зажигали, когда к нам приходили гости.
Стены гостиной были увешаны фотографиями в рамках. Рамки были разные: из ракушек, из обтянутого бархатом дерева, металлические, а одна даже из пробок. Тут были и продолговатые рамки, вмещавшие несколько фотографий, и большие резные рамки, в одной из которых был снимок бородатого мужчины свирепого вида, опиравшегося на маленький столик перед водопадом. Это был дедушка Маршалл. На другой фотографии в большой рамке были старая дама в черной кружевной шали, сидевшая в неестественной позе на скамье в беседке из роз, и худой мужчина в узеньких брюках — он стоял позади, положив руку ей на плечо, и с суровым видом глядел на фотографа.
Эти два неулыбчивых человека были родители моей матери. Отец, смотря на эти фотографии, неизменно повторял, что у дедушки колени большие, как у жеребенка, но мать утверждала, что всему виной узенькие брючки. Мне при взгляде на фотографии прежде всего бросались в глаза дедушкины колени, и я начинал думать о жеребятах.
В гостиной отец всегда сидел за книгой. Он читал «Невиновен, или В защиту горемыки» Роберта Блэчфорда и «Мою блестящую карьеру» Майлс Франклин. Он очень любил эти книги, которые ему подарил Питер Финли, и часто о них говорил.
Он не раз повторял:
— Люблю книги, которые говорят правду; по мне, лучше огорчиться от правды, чем развеселиться от лжи; пропади я пропадом, если это не так.
Он пришел из конюшни, где задавал лошадям корм, сел в кресло, набитое конским волосом (когда я пристраивался