Дороги и судьбы - Наталия Иосифовна Ильина
Да, были углы и клопы, и безобразные хозяева казанских комнат, и минуты отчаяния, когда я, просыпаясь на рассвете, заливалась горькими слезами, думая: «Боже мой, что я наделала, куда, зачем я приехала, как я одинока и как мне скверно». И однажды помню, как я пила «сладкий чай» и ела черный хлеб, намазывая его принесенным с собой маслом в какой-то жалкой забегаловке и поливала свою еду слезами. Это был одинокий вечер, когда «мальчики» ушли играть в оперу, а в библиотеку института нельзя было почему-то, а дома оставаться в этом скверном углу невозможно. И как всегда есть хотелось и не было ни чая, ни сахара. И вот прихватив масло, пошла я в эту чайную, где клубы пара врывались с входящими, и у стойки пьяные, и сидела в углу и горько плакала, «едя» свой хлеб… Но то хорошо, что я не жаловалась даже мальчикам, а держалась. И считалось у нас неприличным жаловаться. И надо сказать, я очень благодарна им всем за то, что они были рядом и среди нас, не как среди некоторых других репатриантов, хорошим тоном считалось находить хорошее, а не дурное, жаловаться вообще считалось позором: «значит, мол, не доросли до Союза».
Видеться было негде. Сидели в читальне казанской гостиницы. Зима, весна 1948 года… В апреле поездка в Москву и привезенные оттуда надежды на другую жизнь. И как же была я одинока в Москве. Пошла пешком смотреть на Красную площадь и долго стояла на мосту, глядя на Кремль. И потом вся моя остальная жизнь в Казани была стремлением в Москву, в Институт. Учеба в нем стала главным в жизни. И как же мы все учились!
Когда я переехала в эту сырую комнатку на улице Свердлова, она мне после угла страшного показалась раем. Своя маленькая комнатка и дверь, которую закрыть можно.
Раскладушка, сундук для сидения, а от хозяев старый плохой стол, два, кажется, стула и шкапчик в стене. Книги стояли на столе и лежали на нем же. Я туда переехала и сразу же уехала в Москву и Ленинград. Вернулась через полтора месяца, поступив в Литературный институт заочно из-за провала на грамматике. В первый же вечер приезда собрались у меня все «мальчики», я им рассказывала о Москве. Сидели долго. Пили чай с привезенным из Москвы сахаром.
Был сентябрь. Теплая осень. После парохода, теплушки, общежития и затем угла, жизни на людях многомесячной, ужасно хорошо было проснуться одной в комнате. Мне казалось очень уютно в этой жалкой комнатушке. А уборная опять была на дворе и довольно далеко. Но и это не казалось таким страшным.
Появилась в жизни цель: институт. Жизнь по режиму. Я работала в Институте ортопедии и Консерватории. Ложилась в постель ровно в двенадцать по сигналу радио. Час читала в постели «художественную литературу», указанную в списке обязательного чтения. Вставала ровно в восемь. Тут я не помню точно, как распределялся день, помню только, что я поставила себе за правило уделять не меньше шести часов в день занятиям для Литературного института. Занималась так: конспектировала на машинке учебники. Повторяя, делала конспекты еще короче. Занятия доставали мне удовольствие. Остальные часы стенографировала и расшифровывала. Работала примерно десять, а то и одиннадцать часов в день. Днем час лежала: спала или просто лежала.
Ходила в Ленинскую библиотеку на ул. Чернышевского. Читала там и конспектировала учебники, которых не было у меня. Помню октябрь, свежий воздух, красно-золотые листья в сквере Лобачевского у библиотеки. Я выходила туда покурить и настроение у меня всю эту осень было прекрасное. Нравилось все то, что я учу.
Зимой стало хуже. Комната оказалась сырой и ужасно холодной. Снег на стене. Кровать переставила. Вернулся из ссылки хозяин, оказавшийся алкоголиком. Хозяйка работала в сберкассе, уходила на весь день. Когда она была дома — топили, когда нет, хозяин запивал, квартира нетопленная. Сидела я в своем старом зеленом халате, под ним свитер, подпоясанная для тепла, и красными распухшими руками печатала конспекты и расшифровывала. Очень часто гас свет, тогда приходилось зажигать свечку.
Тут я частенько падала духом и даже иногда печатала, обливаясь слезами.
Помню, однажды вечером явились Виталий и Юра и отчитывали меня до глубокой ночи. Они считали, что я живу неправильно.
Ты, дескать, собой гордишься, умиляешься на то, как ты много работаешь, а на деле все это неверно. Почему? Да потому, что главное в твоей жизни учеба, а не работа. Работу ты, мол, делаешь постольку-поскольку, души в нее не вкладываешь. Мы, мол, должны давать стране, а ты, мол, думаешь лишь о том, чтобы брать от нее. Брать — это называлось учение. Я отвечала в том духе, что вкладывать душу в стенографию не могу, делаю свое дело неплохо, но любить его не люблю, а когда кончу институт буду работать на любимом журналистско-писательском поприще и тогда буду свое дело делать с душой. Вот такой был смешной спор. Они никак со мной не соглашались, требовали, чтоб я вносила инициативу и душу в стенографическую работу…
Расстались мы недовольные друг другом. Я долго еще сердилась на них за это. А ведь оба они поступали по своим словам, ломали себя… Юра пошел в бухгалтера на плохонький кирпичный завод, Виталий в результате стал в Свердловске электросварщиком. А Юра-то, который прекрасно знает языки, в роли бухгалтера — смешно. Но убедить его в том, что это смешно, нельзя было…
Но эти люди, со всеми их глупыми загибами, были и остались хорошими людьми. Пусть лучше их левые загибы, чем брюзготня и хныкание других репатриантов.
Да, в отношении и меня и себя они во многом были неправы. Оба, например, считали, что роман «Возвращение» писать не стоит. Кому, мол, мы интересны? Писать роман — это значит погружаться в прошедшую жизнь, а надо оттряхнуть ее, жить новым. Наши беды, мысли, переживания не могут быть интересны советским людям. Они всегда принижали себя перед советскими людьми. В Москве нам жить нельзя, нам надо заслужить это! И всё в таком роде…
И эта позиция пусть иногда и неверная, куда была лучше, куда достойнее, чем позиция тех, кто неизвестно чем и неизвестно почему «возвышался» над здешними советскими людьми. «Они не понимают, — говорила, например, Лилька Вертинская, — они не умеют одеваться, у них нет вкуса» и т. д.