Моя повесть о самом себе и о том, чему свидетель в жизни был - Александр Васильевич Никитенко
Новые удары судьбы
Под конец моего пребывания в училище я смутно слышал, что отца постигли новые невзгоды. В письмах он мне о том ничего не писал, но я знал, что он больше не в Писаревке, а проживает в казенном имении Богучарского уезда, Данцевке.
Еще в училище имел я случай лишний раз убедиться, как вообще непрочна и незавидна была участь моего отца. Случилось у него какое-то дело в Воронеже. Он приехал туда для личных объяснений с губернатором или, вернее, с сенатором Хитрово, в то время ревизовавшим губернию. Что произошло у него с тем или с другим — не знаю. Слышал только потом, что он крупно поговорил с первым. Отец был горяч и, несмотря на предыдущие опыты, все еще верил, что закон должен быть на стороне того, кто перед ним чист, и вообще не стеснялся в защите своих прав перед властями. Он не хотел понять, что жил в стране бюрократического произвола и что такому бедняку, как он, неприлично опираться на право там, где его в сущности никто не имел, а он меньше всех.
Как бы то ни было, губернатор разгневался и велел посадить отца в тюрьму — под предлогом, что он явился в Воронеж без узаконенного вида, хотя в последнем не было надобности, так как жительство моих родителей было в той же губернии.
Помню, в какой трепет повергло меня появление на квартире, где я стоял, солдата, посланного за мной отцом, из тюрьмы. Со стесненным сердцем последовал я за ним и нашел моего честного, благородного отца, заключенным в одном тюремном отделении с ворами, мошенниками и всякого рода плутами.
Отец не любил нежностей и не допускал в семье никаких сердечных излияний. Я молча сел в углу на нарах, возле одного рыжего мужика, но в заключение не выдержал и горько заплакал. Мои слезы тронули находившуюся тут же и женщину, и она, с простодушным участием, начала меня утешать.
«Не плачь, голубчик, — говорила она, — не плачь, касатик! Ты маленький, все пройдет».
Повыше на нарах сидел и что-то про себя бормотал старик с седой бородой. Это был грузинский священник, привезенный сюда из Тифлиса, за участие в каком-то восстании или заговоре. Он раздражительно, на ломаном языке, увещевал меня не плакать, уверяя, что все пустяки и нам с отцом нечего сокрушаться.
Все это происходило в темном, грязном, вонючем помещении. Отцу, с его слабым здоровьем, нельзя было без вреда долго оставаться здесь. Он дал мне рубль и велел идти к квартальному, просить о переводе в помещение, где содержались «благородные».
В детстве один вид полицейского мундира повергал меня в уныние. Я видел в нем что-то зловещее и при встрече на улице с будочником или квартальным всегда преисправно от них улепетывал. Можно себе представить, с каким страхом направился я теперь с поручением отца к одному из этих блюстителей порядка, которые в те, к счастью, ныне отдаленные, времена были на самом деле гораздо больше представителями произвола и насилия.
Но на этот раз страх мой оказался напрасным: квартальный взял рубль и обещался исполнить мою просьбу. Отец скоро потом очутился в довольно светлой и опрятной комнате, в обществе одного только заключенного — чиновника губернского правления, обвинявшегося в похищении какого-то дела. Там было даже подобие кровати, на которой и расположился мой отец.
Я навещал его каждый день. Прошло около недели. Он откомандировал меня с новым поручением — на этот раз к сенатору Хитрово, которому я должен был лично передать письмо.
Опять разыгралось мое воображение и стало рисовать ряд страшных картин: сенатор на меня кричит, топает ногами, приказывает слугам гнать, и в заключение — меня тоже упрятывает в тюрьму… Ведь все возможно с таким маленьким, ничтожным существом, как я!
Не идти нельзя было. Я вооружился мужеством и пошел. Вхожу к сенатору в прихожую, там квартальный, и не тот, с которым я уже отчасти был знаком. Я невольно попятился назад. Но и квартальные не все на один лад. Этот — как я после узнал, сам отец многочисленного семейства — тронулся моим жалким, испуганным видом. Он поспешил меня ободрить, мне улыбнулся, погладил по голове; а когда дошла до меня очередь идти к сенатору в кабинет, разом прекратил мои колебания, ловко втолкнув меня в дверь.
Сенатор прочитал письмо отца и угрюмо проговорил:
— Пусть его отвечает, как знает.
Только и было. Немного понял я из этих слов, да и отец тоже. Однако, дней десять спустя, губернатор приказал отослать его обратно в Богучары — все-таки как произвольно отлучившегося без вида, но дальнейших неприятностей не делал.
Пора, однако, объяснить, как состоялось переселение отца моего из Писаревки в Данцевку и что было причиной бедственного положения, в котором я по выходе из училища застал мою семью.
Марья Федоровна Бедряга недолго помнила свою клятву перед церковью — вечно помнить об услугах, ей оказанных моим отцом. Властолюбивая барыня не могла выносить, чтобы кто-нибудь из окружавших ее действовал самостоятельно, хотя бы то в ее собственных интересах. Ее терзала мысль, что управляющий ее держит себя слишком независимо, мало угождает ей.
Отец мой, со своей стороны, не отличался уступчивостью, особенно в тех случаях, когда был уверен в своей правоте или считал замешанною свою честь. Он взялся устроить Писаревку под условием, чтобы помещица, так запутавшая свои дела, вперед ни во что не вмешивалась. Результат оправдал его претензии. Доходы Марьи Федоровны удвоились, крестьяне оправились; главная причина упадка имения — злоупотребления, — были в значительной степени устранены.
Окружавшие Марью Федоровну паразиты, бессовестно эксплуатировавшие ее дурные наклонности, само собой разумеется, не могли помириться с новым порядком вещей и не упускали случая восстановлять помещицу против верного и бескорыстного слуги.
Особенно отличалась при этом еврейка Федосья, большая плутовка,