Александр Бенуа - Дневник. 1918-1924
В канцелярии я снова увидел прелестную картину Рейтера «На берегу озера». Среди склада картин — Венециановскую синюю «Кормилицу». Что же их не берет Нерадовский? Для Эрмитажа я наметил серебро из Александрии и другие мелочи, сложенные — по получении из Москвы директивы — в корпусе «Под гербом». Как не раскрали?
В канцелярии же хранятся миниатюры… Среди них — одна подписная Виоле (дама), один герб Павла в треуголке, Александр I в виде камеи Лагорио, Елена Павловна [работы] Изабе 1814 года и Александр Николаевич и другие.
Дворцовые генералы угощали нас роскошной ветчиной, семгой, колбасами, леденцам от ЛОРа. Местный совхоз угнал царских коров, которые музей считал своими. Плетушка из доносов, ябед, скандалов.
О духовном развитии Петербурга заботится клуб имени Карла Маркса. Сегодня вечером Ятманов устроил диспут «Суд над проституцией» (по Купринской «Яме»), в котором принимали участие исключительно местные врачи. Об этом высоконравственном позорище оповещали афиши на всех улицах и стогнах. В петербургских трамваях расклеены афиши о лекции на модную тему: «Аборт и материнство».
Петров-Водкин сегодня в 10 часов (сплошной елей и мед). Лучший друг — Кока — отказался выйти к нему, который открыто меня поносит перед своими учениками в Академии художеств. Пришел он ко мне зондировать почву — удастся ли ему дополучить 150 рублей за «Бориса Годунова». Я ему посоветовал подать заявление Лаврентьеву.
Петров-Водкин с негодованием рассказывает о бесконечных хвостах лиц, женского пола, которые днями простаивают у какой-то комнаты (забыл где), производящей официально операции аборта. Причем это возмущение в газетах. Одним аборт производят по мотиву переобременения семьей, другим — по бедности, третьим по здоровью и особам, зачавшим от своих начальников, то есть как бы снимается с начальников всякая забота о последствиях. Вообще же Кузьма обнаружил чрезвычайное неприятие советской власти, ругал Зиновьева — жидомордой, Лилину — сволочью, неуважительно прошелся по адресу могилы Ильича. Вероятно, и его дела очень неблагополучны.
В 11 часов я поднялся наверх по просьбе Гаука, где нашел Асафьева, И.Иванова (что они носятся с этим милым, но абсолютно бездарным Акакием Акакиевичем Романом Иль-чом Гессеном). Снова Асафьев меня убеждал принять участие в экскизно-студенческом выявлении талантов, которое он затеял с целью и здесь заняться западной музыкой, — целая программа концертов и инсценировок, будто бы уже обещанных. Увы, Баланчивадзе уже собирается ставить «Пульчинеллу» и три раза забегал к Гауку, чтобы повидать меня и выудить у меня указания. Боюсь, что, уступив им, буду втянут в какую-нибудь пошлятину. Пока топорщусь. Завтра он придет играть к нам.
Пуанкаре действительно подал в отставку, но Мильеран его упросил составить новый кабинет.
Пятница, 6 июня, утроСолнце через облака. У меня род кацен-ямер (похмелье) после вчерашнего обеда с томатами и виски с содовой.
Снова принимаюсь за свои эфемериды, хотя и принято такие записки считать сейчас несвоевременными и опасными. Но на моем горизонте ничего компроментного не случается. Мое отношение к власти вполне лояльное, уже потому, что я исповедую истину, изреченную апостолом Павлом: всякая власть от Бога. Да и мало шансов, чтобы вообще кто-то сунул свой нос, разве только по какому-либо доносу.
Должен, впрочем сказать, что шансы не увеличились с тех пор, что в нашем доме поселился и распоряжается брат Руфа — Кайсер, оставшийся управдомом, — жуткий, глупый, вечно пьяный мужик из того десятка, которыми была полна жизнь в первые месяцы революции.
Вчера уехал за границу наш единственный, наш сын Кока. Я опасался, что момент разлуки будет очень болезненным, так как мальчик (ему 23 года) никогда надолго от нас не отделялся. И мы жили в самом тесном и сердечном общении. Не помешало этому обычаю и то, что он женился на особе вполне миловидной, не вполне «подошедшей» к дому. Постепенно мы привыкли к ее хорошенькому личику и к тихому (в нашей среде, по крайней мере) нраву. Однако проводы прошли без терзаний и слез, и даже глаза моей божественной Кулечки не увлажнились. Причиной тому было то, что нам слишком хотелось, чтобы Кока поскорее выбрался подышать воздухом Европы, а к тому же у нас надежда там его увидать не далее как через три-четыре месяца (а если верить Добычиной, которая вчера на вокзале шептала, что она нас отправит не позднее 20-го июля, тогда еще раньше). Здесь же за последние дни благодаря осложнениям с квартирной платой, вокруг которой возникла целая тяжба нашего соседа Тырсы, пытавшегося втянуть и Коку, и сериальными арестами, стало уж больно неуютно. Наконец, помешало излиянию чувств еще и то, что слишком много набралось прощающихся. Как здесь, на квартире, так и затем на перроне Балтийского вокзала, так что получилась чрезвычайная суета и суматоха. Благодаря этому трудно было опомниться, как следует «осознать момент».
И в той же суматохе прошли без всякого заметного огорчения проводы моего старшего брата Альбера, отправившегося под присмотром Коки и в сопровождении своего сынка Алика в Париж, вероятно, без шансов вернуться, «влачащего ноги», вероятно от волнения, а, может быть, и от «дубовых» американских сапог, полученных из КУБУ, которые он с детским упрямством пожелал одеть в дорогу. Вдруг на полдороге по перрону он ослабел и не смог двинуться дальше. Пришлось его посадить на стул и так донести до вагона (оказавшегося «жестким»). Итак, в последний, вероятно, раз я слышал вчера днем его милую, веселую и талантливую импровизацию, то самое, что так меня дразнило и возбуждало в детстве, что было каким-то моим музыкальным солнцем, что в эти годы с 1920 знаменовало мне весну, так как с наступлением тепла Альбер решался проникнуть в свою запертую на зиму гостиную, где у него стоит его старый, видавший лучшие годы рояль! И мы не угостили старика перед его отъездом, мы не устроили того обеда с превкусным ризи-бизи, который был ему обещан! Теперь думаю об этом, и мне грустно, совестно, но вчера провожало столько людей (среди прочих знакомых и родственников — оба брата Келлера и вообще весь наш дом), столько раздавалось поцелуев, пожеланий, так все друг друга теребили, у Альбера был, несмотря на его слабость, такой счастливый вид, что у меня же екнуло сердце в решительную минуту третьего звонка…
129 лет назад наш родной дед тоже бежал от ужасов революционной жизни, но он в то время был полон молодости и сил, тогда как его внук возвращается хилым, дряхлым, абсолютно нищим и лишь сохраняя в душе характерную для нашей семьи черту: бодрость, какую-то органическую неспособность к унынию. Эта же бодрость — есть «безумие», в сильной степени присущее «правнуку», то есть Коке (он от матери еще унаследовал великий дар энергии и легкости и радостности), и вот почему мы с Акицей смотрим на отъезд нашего сына как на его спасение, как на известный шанс спасения. Для нас Кока при его талантах едва ли пропадет, а, может быть, спасет и нас.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});