Владимир Соловьев - Быть Сергеем Довлатовым. Трагедия веселого человека
Довлатов был журналистом поневоле — главной страстью оставалась литература, на ниве которой он был не просто трудоголик. Как сказал Виктор Соснора, «на каторге словес тихий каторжанин». Довлатов был тонкий стилист, его проза прозрачна, иронична, жалостлива — я бы назвал ее сентиментальной, отбросив приставшее к этому слову негативное значение. Сережа любил разных писателей — Хемингуэя, Фолкнера, Зощенко, Чехова, Куприна, но примером для себя полагал прозу Пушкина и, может быть, единственный из современных русских прозаиков слегка приблизился к этому высокому образцу. Вот почему пущенное в оборот акмеистами слово «кларизм» казалось мне как нельзя более подходящим к его штучной, ручной прозе. Я ему сказал об этом, слово ему понравилось, хоть мне и пришлось объяснить его происхождение от латинского clarus — ясный.
Иногда, правда, его стилевой пуризм переходил в пуританство, корректор брал верх над стилистом, но проявлялось это скорее в критике других, чем в собственной прозе, которой стилевая аскеза была к лицу. Он ополчался на разговорные «пару дней» или «полвторого», а я ему искренне сочувствовал, когда он произносил полностью «половина второго»:
— И не лень вам?
Звонил по ночам, обнаружив в моей или общего знакомого публикации ошибку. Или то, что считал ошибкой, потому что случалось, естественно, и ему ошибаться. Сделал мне втык, что я употребляю слово «менструация» в единственном числе, а можно только во множественном. Я опешил. Минут через пятнадцать он перезвонил и извинился: спутал «менструацию» с «месячными». Помню нелепый спор по поводу «диатрибы» — я употребил в общепринятом смысле, как пример злоречия, а он настаивал на изначальном: созданный киниками литературный жанр небольшой проповеди. Либо о том, где делать ударение в американских названиях: я говорил «Вашингтон» или «Бостон» с ударением на первом слоге, а на радио придерживались словарно-совкового произношения с ударением на последнем, и Сережа сотоварищи обвиняли меня в американизации русской речи. А то и вовсе нелепица, зашкаливающая в абсурд: я цитирую в своей передаче ирландского поэта Йейтса, а тут вдруг останавливают запись и меня поправляют, кто на Йитса, кто на Йетса, а кто и на Ейтса. Не помню, какого мнения придерживался Довлатов. Чуть не опоздали с выходом в эфир. Еще помню, как жалился мне Миша Швыдкой, будущий министр культуры, что его интервью все время прерывают и просят изменить ударение в том или другом слове: «В конце концов, кому лучше знать: мне, живущему в Москве, или им, живущим в Нью-Йорке?» А Сережа, помню, поймал меня на прямой ошибке: вместо «халифа на час», я сказал в микрофон, а потом повторил печатно в статье «факир на час». Но и я «отомстил» ему, заметив патетическое восклицание в конце его статьи о выборах нью-йоркского мэра: что-то вроде «доживу ли я до того времени, когда мэром Ленинграда будет еврей, итальянец или негр». Ну, еврей — куда ни шло, но откуда взяться в Питере итальянцу, а тем более негру!
Из-за ранней смерти, однако, его педантизм не успел превратиться в дотошность. Отчасти, наверное, его языковой пуризм был связан с работой на радио «Свобода» и с семейным окружением: Лена Довлатова, Нора Сергеевна и даже его тетка — все были профессиональными корректорами. Однако главная причина крылась в Сережиной подкорке: как и многие алкаши-хроники, он боялся хаоса в самом себе, противопоставляя ему самодисциплину и системность. Я видел его в запое — когда спозаранок притаранил ему для опохмелки початую бутыль водяры. Я уже пытался описать, каков он был в то утро.
Как-то Сережа целый день непрерывно названивал мне от Али Добрыш, шикарной такой блондинки в теле. Блондинки, но в хорошем смысле, кое-кто сравнивал ее с Настасьей Филипповной; Сережа уползал к ней, как зверь-подранок в нору. «Только русская женщина способна на такое… добрая, ласковая, своя в доску!» — расхваливал он на все лады свою брайтонскую всепрощающую и принимающую его, каков есть, полюбовницу на черный день. Я не выдержал и в ответ на дифирамбы русской женщине сказал банальность: «Коня на скаку остановит, в горящую избу войдет» — и прикусил язык. Но на другом конце провода раздалось хихиканье, и Сережа, сбавив на тон пафос, откликнулся анекдотом на некрасовскую метафору. Каким — не помню, а врать не хочу: столько анекдотов про эту троицу — конь на скаку, горящая изба и русская женщина.
А Нора Сергеевна, его мать-армянка родом из Тбилиси, даже за день до его смерти предупреждала по телефону: «Не смей появляться перед Леной в таком виде». Зато перед Алей — можно в любом. Помню, пересказывая мне мучившие его галлюцинации, Сережа внес тогда нечто новое в искусствознание, сказав, что Босх со своими апокалиптическими видениями, скорее всего, тоже был алкаш.
Что говорить, Сережа сам был не подарок, но дома его держали в черном теле, а он взбрыкивал, бунтовал, скандалил. Верховодила в доме Нора Сергеевна, женщина умная, острая на язык, капризная и властная. И одновременно — глубоко несчастная, бедная, почти нищенка, одно платье на все случаи жизни; жаловалась — ни кола ни двора, голову негде прислонить, тесно, как в коммуналке; и так убого жили все время, бедствовали, едва перебивались, в доме шаром покати. Помню, Юнна Мориц, которую Сережа приютил у себя, пока его родные были на даче, жаловалась мне, что у него в холодильнике пусто, какие-то залежалые котлеты, — было это за месяц-полтора до его смерти. Спасало ли острословие Норы Сергеевны? По крайней мере, скрашивало существование. «Скажите спасибо, что говно не мажу по стенам», — говорила старуха в ответ на какое-то бытовое замечание. Была она не только колкой и едкой, но и ревнивой матерью — единственный сын как-никак! — и не упускала пройтись по поводу Сережиных пассий. Проснувшись рано утром, она подходила к двери спальни, где Сергей спал с очередной барышней, стучала в дверь и спрашивала:
— Сереженька, вы с б**дем будете чай или кофе?
Это с его собственных слов.
Сереже вовсе не был чужд садомазохистский комплекс, коли он с удовольствием, смакуя, пересказывал, как она его крыла во время семейного скандала:
— Хоть бы ты сдох! Чтоб твой сизый х** отсох и сгнил!
— Одно противоречит другому! — смеялся я.
— Ну и что? Зато звучит как проклятие.
Или это он смеха ради? Опять-таки, ради красного словца…
В том числе в буквальном смысле этой поговорки: «Ради красного словца не пожалеет и отца». Чего только Сережа не говорил про своего родителя! Что за версту его не переносит, а общаться приходится тесно, еле сдерживается, чтобы не обхамить, и что вся дурновкусица в нем самом и в его прозе досталась ему в наследство от папаши, который тоже подвизался на литературном поприще с несмешными репризами: Сережа стыдился публикаций Доната Мечика. Зато мать держал высоко на пьедестале, постоянно на нее ссылался и цитировал. Было что! В том числе ее негативные отзывы о своем сыне.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});