Владимир Соловьев - Быть Сергеем Довлатовым. Трагедия веселого человека
К счастью, самоуверенное «А кто еще?» было хвастовством, не более! Перед наезжающими из России с конца 80-х знакомыми Бродский и вовсе ходил гоголем и распускал хвост. Найман пишет о его могущественном влиянии и в качестве примера приводит рецензию на аксеновский «Ожог». Это преувеличение со слов самого Оси. И «Ожог», и «Двор», и «Это я — Эдичка!» благополучно вышли по-английски, несмотря на его противодействие. Не хочу больше никого впутывать, но знаю, по крайней мере, еще три случая, когда табу Бродского не возымело никакого действия. Его эстетическому тиранству демократическая система ставила пределы. Влияние Бродского ограничивалось университетским издательством «Ардис» и специализирующимся на нобелевских лауреатах (сущих и будущих) Farrar, Straus and Giroux, но и там не было тотальным. Обычно они давали русскую книгу на две рецензии. Помимо Бродского — Мирре Гинзбург, переводчице «Мастера и Маргариты», которая пользовалась у них большим авторитетом, чем Ося. Как сказала мне Нанси Мейслас, редактор этого издательства: «Если бы мы слушались Иосифа, нам пришлось бы свернуть деятельность вполовину».
Зато без промаха самоутверждался Бродский, давая «путевки в жизнь» в русскоязычном мире Америки: комплиментарные отзывы своим бывшим питерским знакомым, а те воспринимали его как дойную корову. Зло, но точно описала эту ситуацию Юнна Мориц, отчитываясь передо мной о вашингтонской писательской конференции:
«Он, к сожалению, охотно дает питерской братии примерять тайком свою королевскую мантию, свою премию и крошить свой триумф, как рыбий корм в аквариуме. Смотреть на это страшно — они погасят его своими слюнями, соплями и трудовым потом холодненьких червячков… Им-то все мерещится, что струится из них пастерначий „свет без пламени“, — хрен вот! писи сиротки Хаси из них струятся, а Иосифа спешат они сделать своим „крестным отцом“, загнать в могилу (чтобы не взял свои слова назад!) и усыпать ее цветуечками. И не могла я ему ничего такого сказать, ибо ползали они по его телу, и меня от этого так тошнило, что я занавесилась веками Вия».
Чего Юнна не уловила, так это желания Бродского выстроить историю литературы под себя — пьедестал из лилипутов, из которых все равно никогда не сделать Гулливера. Была еще и тайная причина его покровительства, о которой как-нибудь в другой раз, в следующей книге — о Бродском. А сейчас вспоминаю, как за полгода до присуждения Нобелевской премии Сережа сообщил мне конфиденциально, что там, в Стокгольме, кому надо дали понять, чтобы поторопились, Бродский не из долгожителей.
Как Янус, Бродский был обращен на две стороны разными ликами: предупредительный к американам и пренебрежительный к эмигре, демократ и тиран. Когда при их первой встрече в Нью-Йорке Сережа, пытаясь подсуетиться к гению, обратился к Осе на «ты», Бродский тут же прилюдно его осадил:
— Мы, кажется, с вами на «вы», — подчеркивая образовавшуюся между ними статусную брешь, шире Атлантики.
— С вами хоть на «их», — не сказал ему Довлатов, как потом всем нам пересказывал эту историю, проглотив обиду, — а что ему оставалось? «На „их“» — хорошая реплика, увы, запоздалая, непроизнесенная, лестничная, то есть реваншистская. Все Сережины байки и шутки были сплошь заранее заготовленные, импровизатором, репликантом никогда не был.
Услышав от меня о присочиненном довлатовском ответе, Бродский удовлетворенно хмыкнул:
— Не посмел бы…
Или такая вот история. Однажды, предварительно договорившись о встрече, Довлатовы явились к Бродскому в гости, но тот принимал важного визитера — черного поэта Дерека Уолкотта, будущего нобелевского лауреата. Верный двум своим принципам — не знакомить одних своих знакомых с другими и строго блюсти статусную иерархию, — Бродский заставил Лену и Сережу Довлатовых часа два прождать на улице, пока не освободился.
Сережа со страшной силой переживал эти унижения, но шел на них — не только из меркантильных соображений, как перед литературным паханом, в руках которого бразды правления и распределение благ среди писателей-эмигре, но и бескорыстно, из услужливости, из пиетета перед гением. Говорун от природы, он испытывал оторопь в присутствии Бродского, дивясь самому себе: «Язык прилипает к гортани». Среди литераторов-русскоязычников шла ожесточенная борьба за доступ к телу Бродского (при его жизни, понятно): соперничество, интриги, ревность, обиды — будто он женщина! Сережа жаловался: «Бродский недоступен» — и, помню, злился на Марину Тёмкину, которая одно время секретарствовала у Бродского, кичилась этой временной ролью и не подпускала к нему даже Довлатова. Часто он выигрывал это соревнование, только чего ему стоили эти победы!
И чего он добивался? Быть у гения на посылках?
Помню такой случай. Приехал в Нью-Йорк Саша Кушнер, с которым Бродский в Ленинграде всегда был на ножах, раздражаясь на его благополучную советскую судьбу — недаром Сашу прозвали «ливрейным евреем». Их антагонизм и составил сюжетную основу моих «Трех евреев». И вот Саше понадобилась теперь индульгенция от нобелевского лауреата — в частности, из-за тех же моих «…евреев». Мало того что вынудил Бродского сказать вступительное слово на его вечере, он хотел теперь получить это выступление в письменном виде в качестве пропуска в вечность. Бродский в конце концов уступил, но предпочел с Сашей больше не встречаться, а в качестве письмоносца выбрал Довлатова. «Никогда не видел Иосифа таким гневным», — рассказывал Сережа. Гнев этот прорвался в поэзию, когда Бродский обозвал Скушнера «амбарным котом», и эта стиховая характеристика перечеркивает все его вынужденные дежурные похвалы. Само это посвященное Скушнеру стихотворение — прорыв и взлет в поздней поэзии Бродского. Вот что значит негативное вдохновение!
Теперь в твоих глазах амбарного кота,хранившего зерно от порчи и урона,читается печаль, дремавшая тогда,когда за мной гналась секира фараона.С чего бы это вдруг? Серебряный висок?Оскомина во рту от сладостей восточных?Потусторонний звук? Но то шуршит песок,пустыни талисман, в моих часах песочных.Помол его жесток, крупицы тяжелы,и кости в нем белей, чем просто перемыты.Но лучше грызть его, чем губы от жарыоблизывать в тени осевшей пирамиды.
В мемуаре Андрея Сергеева (лучшем из того, что я читал о Бродском) рассказывается о встрече с Бродским в Нью-Йорке аккурат перед вечером Скушнера, которого тот вынужден был представлять аудитории. А заглазно повторил о нем то, что говорил всегда, не одному Сергееву: «Посредственный человек, посредственный стихотворец». Ну да, «самая выдающаяся посредственность русской поэзии» — перефразируя характеристику Сталина Троцким.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});