Стать Теодором. От ребенка войны до профессора-визионера - Теодор Шанин
Оказалось, что отец был вызван не по личному делу, а для дачи свидетельских показаний по «делу» его знакомого. Это был Меир Гроссман — когда-то известный варшавский журналист, считавшийся там крайне левым, близким к подпольной коммунистической партии. От наступления немцев на Польшу 1939 года он бежал на восток, был арестован советской властью, вошедшей в Польшу согласно пакту Молотова–Риббентропа, разделившему Польшу между СССР и нацистской Германией и уничтожившему польское государство, и был сослан на север, в спецпоселение в Коми. После своего освобождения как «бывшего польского» он приехал в Самарканд. К тому времени он вполне перековался из друга коммунистов в очень гневного антикоммуниста. Следователь, вызвавший отца, сказал ему, что НКВД известно о подпольной организации «поляков», включавшей Гроссмана, который находится теперь под арестом. С отца потребовали сообщить НКВД об его контрреволюционной деятельности.
Отец и впрямь встречался с Гроссманом, чтобы поиграть в шахматы и поговорить о разном. Бывало, что и я ходил с отцом на эти встречи послушать умный разговор старших и посмотреть на игру. По рассказу отца, он вначале ответил следователю, что не помнит никаких контрреволюционных высказываний со стороны Гроссмана. После безрезультатной для следователя встречи тот выдал отцу пропуск на выход из здания НКВД, но на прощание добавил: «Ну что ж, на этот раз мы вас отпускаем, но подумайте серьезно о будущем вашем и вашей семьи и возвращайтесь через неделю. На всякий случай принесите с собой постельное белье». Эти встречи повторялись, и наконец следователь спросил опять: «Вы все еще не припомнили никаких контрреволюционных высказываний Гроссмана?» И скомандовал: «Ввести заключенного Гроссмана». Появился Гроссман, исхудалый, небритый и с бегающим взглядом. Следователь рявкнул на него: «Подтверждаете ли вы протокол, подписанный вами, о вашей контрреволюционной деятельности?» — и Гроссман промямлил: «Подтверждаю». Тогда следователь повернулся к отцу и спросил: «А теперь вспомнили?» — на что получил нужный ему ответ.
Стало ясно как отцу, так и нам, что в НКВД «шьют дело» о заговоре бывших польских граждан против советской власти. Это явно пригодилось бы для «карьерного роста» следователей. В семье Гроссмана мы также узнали, что все началось с ареста его свояка за кражу кожи на местном заводе, где тот работал. Ему предложили выбор: сесть на несколько лет или же назвать других виновных в контрреволюционной пропаганде среди выходцев из Польши. Он выбрал второе и начал называть все имена, которые помнил, включая даже нескольких из его собственных родственников — также моего отца.
Была объявлена дата процесса, в котором отцу была отведена роль свидетеля, а Гроссману — роль виновного. Процесс проходил в закрытом режиме. Я сидел на лестнице у входа в суд, ожидая отца или же (что было вполне возможно) объявления об его аресте в зале суда. Когда отец вышел, его рассказ из первых рук прозвучал почти что невероятно. Адвокатом Гроссмана была назначена молодая женщина, которую отец называл в наших разговорах «комсомолкой». Этим он подчеркивал ее молодость, а также явную преданность делу коммунистической партии и горячую веру в советский строй. Когда показания Гроссмана были прочитаны и судья приказал ему подтвердить их устно («Подпись ваша?!»), она встала, повернулась к Гроссману и резко сказала: «А теперь говорите вы». Он молчал. Тогда она стукнула перед его лицом кулаком по столу: «Я вам говорю, говорите!» — и он сказал: «Все ложь. Меня били». Начался невероятный бедлам. Прокурор орал во всю глотку: «Я требую не вносить этого в протокол!» Адвокат отвечала на высоких тонах: «Я требую внести это в протокол! Вы не сможете этого не включить! Вы что, законов не знаете?» Судьи чуть ли не спрятались под стол, испугавшись происходящего — ведь и им могло влететь за такой поворот процесса. Кончилось тем, что председатель суда промямлил, что они откладывают продолжение суда до новой даты, а до тех пор арестованный остается под стражей. Свидетелей, как и моего отца, отпустили, и он вышел, потрясенный увиденным и услышанным.
Суд был отложен, но Гроссмана все же не выпустили. Как говорилось тогда в СССР: «Человек есть — дело будет». Его осудили вне судебной процедуры решением «тройки» (органы для оперативного уничтожения «антисоветских элементов», действовавшие в СССР с августа 1937 по ноябрь 1938 года и состоявшие из трех человек — начальника, секретаря обкома и прокурора: отсюда и название «тройка») на три года тюрьмы за то, что двумя годами раньше он пробовал бежать из спецпоселения. Его освободили по амнистии годами позже.
Нам было ясно, что отца надо немедленно убрать из Самарканда: он слишком много слышал и видел на этом процессе. К этому времени, в начале 1945 года, Вильно был уже опять в советских руках, и мы знали, что оттуда свободный выезд в Польшу для его уроженцев. Для поездки в Вильно из Самарканда требовалось особое разрешение, но тут помогли неформальные связи матери. К этому времени, после производства сигарет и сандалий, она перешла на пошив платьев дамам «высшего света». Это были в основном жены профессоров медицины Ленинградского университета, которых эвакуировали в Самарканд. Мама им явно очень нравилась. Я часто видел этих клиенток и удивлялся не раз как красоте их русского языка и обходительности, так и их необыкновенной избалованности, несмотря на тяжелые условия, в которых жили почти все. Это была моя первая встреча с женщинами элиты страны, как