Элизабет Барийе - Ахматова и Модильяни. Предчувствие любви
В Париже Анна ощущает небывалую легкость. Она избегает витрин книжных магазинов и лелеет в себе сладостное ожидание скорой встречи. Грациозная, благородная, ослепительная красота Анны преображает улицы Парижа. Натан Альтман будет долго вспоминать о первой встрече с Ахматовой на Монпарнасе: красивая, дьявольски элегантная женщина, которую он принял за парижанку и чью внешность смачно прокомментировал, полагая, что русский язык таинственной незнакомке чужд. Тогда Анна развернулась и послала наглеца подальше. Так завязалась дружба. Спустя четыре года в Санкт-Петербурге молодой художник из украинской Винницы убедит уже стяжавшую славу поэтессу позировать ему в ярко-синем платье и лимонно-желтой шали. Это не просто портрет: это манифест будущего.
* * *Одиночество обостряет зрение. Находясь где-либо в одиночестве, замечаешь куда больше, нежели путешествуя вдвоем и, так или иначе, отвлекаясь друг на друга. Париж, постаревший на год, кажется Анне новым. Высокомерие автомобилей и омнибусов с мотором, более многочисленных, чем на ее памяти; рекламная какофония, Пьеро, выплевывающий огонь, фавн Коньяк-Мартель, зебра Чинзано, женщина-мутант, превращающаяся то в цветок, то в дым, то в дирижабль. Платья с корсетами вытесняются широкими брюками, в моду входит яркая помада. Галереи искусств. Аппетиты знаменитых торговцев. Чудесные полотна и мазня на одних и тех же стенах галерей, закусочных и баров. Академии на каждом углу, художники, понаехавшие кто откуда, светские львы, наивные простачки, бунтующие романтики и похотливые дамские угодники. В воспоминаниях Ахматова коротко резюмирует воинственную гегемонию живописи над другими видами искусств: «Живопись абсорбировала французскую поэзию».
* * *Анна, ведомая ладаном пышной сирени на дорогах к Парижу кладбищ и парков. Анна в Люксембургском саду, наблюдающая деревенских коз, пасущихся вокруг большого фонтана, игроков в крокет, трогательных детишек в морской форме. Анна, старающаяся скрыть на лице выражение нетерпеливого ожидания – ожидания итальянца с профилем молодого грека. Анна, вскакивающая с места перед внушительным затылком прохожего в коричневой куртке любителя абсента и в красном платке, привлекательно повязанном – как у ковбоя. Анна, томящаяся в тени розового лаврового дерева желанием принадлежать ему.
* * *«Штуковина» – так теперь Модильяни называет голову, о которую обдирает руки. Слово «скульптура» он отныне избегает. Скульптура – мой демон, мое безумие, мой крест.
В 1904 году в Риме перед Микеланджело, во Флоренции у подножия скульптурной группы «Любовь» Тино ди Камаино, затем в Карраре в мраморных карьерах Модильяни верил в возможное равенство с Богом. На его языке это означало – стать скульптором. В двадцать лет все кажется возможным. Столько тогда было Модильяни? Он дорожил своими руками, своим волнением, своим взглядом на мир. Если Амедео охватывала тоска, он умел извлечь из нее выгоду. «Тоска для художника хороший материал, – думал он, – тоска как мрамор». «Каждое пройденное испытание укрепляет волю, – писал Модильяни другу Оскару Гилья. – Человек, не умеющий переработать свою энергию в новые желания и почти нового индивида, готового разрушить все старое и гнилое, дабы утвердить себя, не человек, а простой буржуа, бакалейщик, если тебе угодно».
Спустя семь лет тоска начинает питать страх завышенных требований к самому себе. Руки стали совсем сухими, легкие раздражены. Проклятая пыль! Она ослабляет организм перед упрямством судьбы. Ни продаж, ни дельных продавцов. А головы во дворе множатся. Соревнование с Богом занимает слишком много места и не приносит денег. Одни издевки.
Зрители-невежды смеются все громче.
Что же делать? Сложить инструменты? Поставить крест на давней мечте? Это было бы окончательное прощание с тем, что Модильяни считал самым подлинным в себе.
* * *Анна представляла себе разные варианты встречи – в «Ротонде», на многолюдной, а потому безопасной террасе, среди подвыпившего народа; или в уединенном месте, где-то в разрисованных стенах сите Фальгьер. Поэтесса воображала Модильяни очень сдержанным или, наоборот, эмоциональным; и, поскольку сердце влюбленной женщины всегда с удовольствием себя изводит, Анна нарисовала в своей голове страшный сценарий: отношения Модильяни с другой женщиной, фатальной конкуренткой, то ли более доступной, то ли более хитрой, чем Ахматова. Последние редкие и весьма лаконичные письма, полученные из Парижа в конце зимы, настроили Анну на мрачный лад, обострили ее страх и эгоизм. Ей даже в голову не приходило, что весной 1911 года Модильяни охватила невероятная тоска.
Люди не умеют любить.
Прихорашиваясь перед зеркалом, Анна продумывает каждую деталь – ни безвкусных побрякушек и оборок, ни завитков на голове. «Простота и строгость монахини, осанка королевы». Такой Ахматову воспринимали в салонах Санкт-Петербурга, и такой она хотела казаться в Париже.
Под каким небом поэтесса и художник встретились вновь? В каком свете? В воспоминаниях Ахматова ограничилась малым: «Я заметила в нем большие перемены, когда мы увиделись в 1911 году. Он сильно похудел и помрачнел».
Эти две строчки взяты из французского перевода воспоминаний Ахматовой о Модильяни, опубликованных издательством Harpo &. Книжечка совсем тоненькая: шестнадцать страниц, напечатанных на линотипе, из них всего восемь – текст Ахматовой. Восемь маленьких буев, подумала я, разделяя страницы ножом для бумаги, восемь неустойчивых плавучих шариков, хрупкая флотилия в огромном океане жизни, которая для каждого из нас так или иначе превращается в тюрьму, где царит диктатура и осторожность и страх мало-помалу становятся единым сплавом дрожащей души.
Прорезывая коротким лезвием зернистую бумагу, я вспоминала слова Надежды Мандельштам о страхе как о психологическом фундаменте эпохи Ахматовой: «Чистые руки с большими пальцами, снующие в наших карманах, снисходительное выражение лиц ночных гостей, мутные глаза и веки, покрасневшие от недостатка сна (…) и какой-то болван на дежурстве под окнами – притаился не ради слежки, а просто чтобы окончательно запугать». Теперь нам известно: у рабов советского режима, титулованных и не имеющих звания, формировались предчувствие беды и постоянный страх – сказать лишнее слово, сделать шаг в сторону было смерти подобно. Постепенно у людей отнимали волю. В 1958 году страх владел умами. Сталин умер пять лет назад, но сталинизм жил, и, хотя двумя годами ранее во время Двадцатого съезда коммунистической партии Хрущев изобличил сталинский режим, его речь, обращенная к элите партии, была скрыта от народа. Спаситель, прославленный по другую сторону железного занавеса, оказался новым отравленным яблоком, протянутым советской бабой-ягой.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});