Любовь в Венеции. Элеонора Дузе и Александр Волков - Коллектив авторов
Была одна черта в спектаклях Дузе, которая отличала ее от всех. У других актеров всегда легко было выбрать лучшую из их ролей. А у Дузе лучшая роль всегда была та, которую она играла сегодня. Это постоянно было причиною ссор и споров между зрителями ее «вчерашних» и «сегодняшних» спектаклей. И еще одна вещь: это – детали, они у нее всегда были новые во всех, даже старых ролях, и всегда они были неожиданные.
Теперь я хочу рассказать, что со мной случилось на одном из ее спектаклей. Я смотрела пьесу Шекспира «Антоний и Клеопатра». На этот спектакль я не достала билета в партер и сидела в последнем ряду амфитеатра. В сцене с приходом гонца на самом заднем плане стоит ложе (или камень – не знаю, как это назвать), и на этом ложе в позе сфинкса лежит Клеопатра и ждет гонца. Он выходит справа из самой первой кулисы. Она его спрашивает об Антонии. Гонец ей отвечает, что Антоний женился. Клеопатра с криком вскакивает со своего ложа и шагами тигрицы приближается к гонцу. "Это неправда!” А когда гонец подтверждает принесенную им весть, Дузе-Клеопатра кидается на раба, бросает его на землю и начинает топтать его ногами и бить. Это было сделано так, что публика ахнула и отодвинулась назад – такая страшная была Клеопатра, кинувшаяся на раба. От прыжка Дузе на авансцену вся публика двинулась назад – это был прыжок разъяренной тигрицы. Я тоже откинулась назад, и от испуга движение это было так сильно, что расшибла себе затылок об стену в кровь. Этот случай дает понятие о феноменальном темпераменте Элеоноры Дузе.
Не надо забывать, что я была актрисой, а ведь мы, актеры, иначе смотрим на спектакль и иначе чувствуем актера и его исполнение, чем публика вообще. Те, кто близко стоят к системе К. С. Станиславского, конечно, иначе будут смотреть и слушать актера, чем это делали мы, о системе еще не слыхавшие, жившие до ее рождения. К. С. Станиславский говорил впоследствии, что его очень интересует путь творчества у больших актеров, и мы знали, что он обычно знакомился с приезжавшими в Москву гастролерами и разговаривал с ними на эту тему.
Тогда у Станиславского появился и новый термин по отношению к роли: "переживать". И вот этим термином вполне определялось то, что публика впервые увидела на сцене в исполнении Дузе.
Я продолжала посещать ее спектакли, да и многие мои товарищи по школе Малого театра делали это. И мне вспоминается большой спор между учениками Малого театра о простоте ее исполнения, которая всех поражала. Вот после «Ромео и Джульетты» у нас произошел такой спор с Н. К. Яковлевым[159] (я кончила школу в один год с ним). Он утверждал, что ничего нет легче, чем так играть Шекспира, надо только просто говорить его текст, как мы дома разговариваем. Так всякий может… Мы с ним заспорили, говоря, что так, как она, никто не сможет. А он сказал: «Надо только выучить хорошенько наизусть монолог и просто его сказать”. – „Ну, так попробуйте“, – говорим мы ему (главным образом девушки спорили с ним). „Хорошо, вот выучу наизусть и скажу“, – говорит Яковлев. Он выучил кусочек монолога и пришел ’говорить’». А ведь тогда Шекспир в Малом театре произносился «декламационно» – ну, у него ничего и не вышло. Просто не вышла «простота». Вот тогда-то мы и поняли, что эта простота у Дузе есть выражение ее исключительного таланта – ее искусство.
Спектакли Дузе кончались. Я все ходила их смотреть и каждый раз все антракты проводила у барьера оркестра. Наконец был объявлен ее последний спектакль. Накануне или дня за два до конца я была в театре с моей товаркой по школе Юлией Ауэрбах. Шла "Одетта". Стояли мы с Юлией около барьера, я, конечно, со слезами на глазах. Смотрю, Дузе глядит в мою сторону и приветливо улыбается. Я, конечно, не посмела принять ее улыбку на свой счет. Она уходит, а я еще стою у барьера, жду, что она еще выйдет. Вдруг из оркестра меня кто-то тронул за руку. Я смотрю – актер-итальянец стоит там, смотрит на меня и что-то говорит мне по-французски. Я оглядываюсь, с кем это он… А он опять трогает мою руку и говорит по-французски: "Мадам Дузе просит вас прийти к ней за кулисы". Я остолбенела. Юля Ауэрбах говорит мне: "Да идите же, ведь она вас зовет…" Я не знаю, что делать и куда идти. Итальянец улыбается, открывает дверцу в барьере оркестра и говорит: "Идите сюда". Я иду; он проводит меня за кулисы и вводит в театральную уборную, где сидит и ласково улыбается мне Дузе. Я вхожу, он подводит меня к ней и говорит: "la voila!" Я стою сама не своя, а Дузе обращается ко мне по-французски: "О чем вы плачете, стоя там, внизу?" Я отвечаю: "Как же мне не плакать, ведь вы уезжаете…" Она, мягко улыбаясь, говорит: "Я скоро опять приеду. А вы кто… актриса?" Я отвечаю: "Нет еще. Я учусь в драматической школе". Она улыбнулась и говорит: "Ну, стало быть, я не ошиблась. Смотря на вас, я поняла, что вы так же любите театр, как и я его люблю".
Я начинаю приходить в себя, оглядываюсь и вижу, что я сижу перед ее зеркалом и около него стоят только две вещи: губная помада и пудреница. А она сидит передо мною вовсе и не гримировавшаяся. Следов грима у нее на лице нет. Она сидит усталая, бледная. "Когда вы едете?" – спрашиваю я. "Послезавтра вечером". (Она уезжала в Петербург продолжать свои гастроли.) "Можно прийти вас проводить на вокзал?" – говорю я. "А вы разве можете?" – спрашивает она. "А почему же нет?" – "Молодая девушка, вечером (поезд шел в ю часов вечера)… провожать актрису… Что скажет ваша мама?" – "Она очень любит театр сама и будет рада, что вы позволите мне вас проводить". – "Ну, что же, приезжайте (она опять улыбнулась). Я буду очень рада, мы увидимся еще раз и еще раз поговорим. Ну, а теперь я очень устала и еду домой. Проводите ее", – говорит она тому же актеру, который меня к ней привел. Он берет меня под руку и ведет обратно в зрительный зал. Ко мне кидается Юля Ауэрбах с расспросами, и мы с ней едем домой.
Так я познакомилась с Дузе. Когда она уезжала, я была на вокзале, сидела и разговаривала с ней. Я спросила