Борис Сичкин: Я – Буба Касторский - Максим Эдуардович Кравчинский
Майор, начальник КПЗ, громко скомандовал мне раздеться догола. Я автоматически разделся. Глядя на меня, майор спросил, нет ли на мне татуировок. Он же видел, что мое тело не испорчено никакими татуировками. И я ответил:
– Вопрос очень сложный, и, если можно, я на него отвечу завтра в письменной форме.
Майор:
– Есть у тебя особые приметы?
– Есть! – ответил я.
– Какие?
– Обаяние.
Майор:
– Это не то, что нам нужно.
Всю мою одежду прощупали, потом отдали мне, велев одеться. Солдат дал майору мою зубную щетку, зубную пасту и расческу, найденные у меня во время обыска. Майор бросил все это в мусорный ящик со словами:
– Это ему больше не понадобится…
И мне:
– Ну что, попался, гусь? Всё, артист, оттанцевался!
Реплика вызвала смешок у солдата и у Терещенко. Было ясно, что этот тупой подонок изощрялся в хамстве, чтобы доставить удовольствие своему другу Терещенко. Начальник КПЗ не унимался:
– Как ты там в кино пел: “…я не плачу, я никогда не плачу…”? Это ты, артист, там, в кино, не плакал, а тут, в тюрьме, заплачешь… Окончание монолога начальника КПЗ шло под хохот всех присутствующих.
Меня втолкнули в так называемую камеру. Это была не камера, а ящик – метр в длину и полметра в ширину. Этот гроб не отапливался и не имел света. Лежать в этом гробу нельзя было по причине малых размеров. Но, как выяснилось, и сидеть в нем тоже нельзя было, так как “нары” были обиты железными полосками. Большее время дня и ночи приходилось стоять, упираясь ногами в парашу. Полное впечатление, что тебя замуровали. Если учесть, что я страдаю клаустрофобией – боязнью закрытого пространства, – можно представить, что я чувствовал себя намного хуже, чем дома.
В КПЗ по советским законам заключенного могут держать не больше семи суток. Но кто там обращает внимание на закон! Прокуратура при желании, а желание у нее всегда есть, может тебя продержать хоть два месяца. В КПЗ так называемую горячую пишу (теплые помои) дают один раз в сутки. Чем дольше сидит подследственный в камере предварительного заключения, тем больше он теряет физических сил, тем быстрее его можно морально сломить.
Вскоре меня перевели в тамбовскую тюрьму. Поместили в огромную камеру без окон, не дав даже матраса. О сне и речи быть не могло. Но по сравнению с КПЗ эта одиночная огромная камера показалась мне курортом. Только вот в зимний сезон от дикого холода приходилось спасаться цыганским танцем. В дальнейшем это натолкнуло меня на мысль, и я сделал пародийный номер “Возникновение танцев”. В этом номере я доказываю, что цыганская пляска возникла из-за холода.
Я не сомневался, что меня вот-вот отпустят на волю. Ночью меня взяли из камеры и повели. “Всё, – подумал я, – сейчас отпустят”.
Привели снимать отпечатки пальцев. Отвели назад в камеру. Я опять пошел плясать цыганочку, спасаясь от холода. Часа через полтора меня опять увели из камеры. “Ну, – думаю, – сейчас точно отпустят, куда меня ночью еще могут тащить?”
Привели меня к фотографу. Опять разочарование. Я понимал, что эти ублюдки не хотели давать мне спать – своего рода мелкая пытка. Однако эти тупоголовые не понимали, что в такой камере, куда онименя поместили, спать невозможно. Фотографировали меня долго. В профиль, анфас. Я представил себе, что я на “Мосфильме” в фотоателье (когда пробуют артиста на роль, он должен пройти фото– и кинопробу). На фотопробе артист должен выразить характер в зависимости от роли. Я начал фантазировать, будто я на фотопробе. В профиль играл Отелло, анфас изображал богатого и счастливого человека. И, так какменя снимали долго, я изобразил на фото всю гамму человеческих чувств. Я видел фото – счастья не получилось.
…Небольшое окно с решетками, за решеткой – жалюзи, железный козырек. Сделано это, надо думать, для того, чтобы человек не увидел, что творится за решеткой, и чтобы кислород не попал в камеру. Все поголовно курят махорку, не выпуская закрутку изо рта. Почти у всех в камере были сапоги с портянками. Если учесть, что в камере же находится туалет и всегда на нем кто-то сидит орлом, то не дай бог столкнуться с этим запахом.
Камера была очень сырой, темной и в ней было много мух. Я никак не мог понять, как мухи могут жить в таких условиях?!
Целыми днями я курил и ничего не ел. Настроение было непередаваемое. Жил только надеждой на друзей, которые, узнав, что меня посадили, и будучи уверены в моей невиновности, начнут бить во все колокола, после чего меня, естественно, освободят. “Друзья влиятельные, знают подробности дела, и вопрос моего освобождения, – думал я, – решится в считанные дни”. Наконец открылась кормушка, и часовой вызвал меня. Ожидал, что он напомнит мне захватить вещи. Но мне вручили передачу. Когда я обнаружил в ней теплые зимние вещи, мне стало не по себе.
У меня началась истерика. Я не мог взять себя в руки. Кошмар меня не покидал и еще больше усиливался. Не в состоянии с собой совладать, я посмотрел на железную дверь своей камеры, приготовился разбежаться и размозжить себе голову о дверь.
Но один из сидящих со мной, прочтя мои мысли, преградил дорогу… Это привело меня немного в чувство.
Чтобы не лишиться разума и сохранить свое человеческое достоинство, надо обязательно работать над собой. Что может человека спасти в таких условиях? Только юмор – ничего лучшего я не знаю. Я с утра до ночи вспоминал свою жизнь, веселых людей и всё, что связано у меня в жизни с юмором.
Уже знакомый вам старший следователь Иван Терещенко испробовал все дозволенные и недозволенные методы по отношению ко мне. Немного был растерян, что я не потерял самообладания. Он, зная мою любовь к сыну, придумал мне страшную казнь. Распустил слух, что моя жена умерла, а сын находится в критическом состоянии. На прогулке один подосланный подлец сообщил мне эту страшную новость. Мой кошмар длился три дня, пока Эдуард Смольный не передал мне, что всё в порядке, что это выдумка Терещенко. Смольному можно было верить, он знал всё, что делается на воле.
На пятый