Янка Купала - Олег Антонович Лойко
Жду силы-подмоги в беде.
Но — темень глухая от края до края,
Ни свету, ни следу нигде…
Тщетно ждать откуда-то «силы-подмоги» — в стране господствовала реакция. Всебелорусской картиной реакции становились стихи Купалы, пронизанные его личной болью, отчаянием:
Ни свету, ни следу… Изводятся силы.
Дух правды погас роково.
А счастье? Неволя, тоска и могилы —
Вот горестный образ его…
Могилы — чьи? Тех, кого поэт называл «хлопцами непокорными», ушедшими «с песней удалою» «на поле на просторное». «Поле просторное», конечно же, революции. А что же теперь, после революции? Каким он стал, этот мир? Этот край, что с ним будет? Много и напряженно размышлял Купала в Боровцах, признавался нерадостно:
По небу черные тучи плывут —
Черные думы уснуть не дают.
«Черные думы» возникли у Купалы прежде всего от сознания бесконечности горя на земле, горя бедолаги-человека, который впустую пока что весь свой век «воюет… с тучами». Что же становилось песней жизни этого человека? Сумеречная весна в курной хате, где он рождается; короткое лето без счастья и утехи; сырая осень с несжатым колосом на ниве; суровая зима — последняя четверть года как последняя четверть жизни человека. Несжатый колос в снежном сугробе находит свой вечный ночлег. Не похож ли на этот колос он, Ясь, одиноко засидевшийся в Боровцах в ожидании осени?
Писал Ясь Луцевич свои горестные стихи и, конечно, не подозревал, что как поэт стоит на пороге создания одного из первых своих грандиозных произведений — поэмы «Извечная песня», которую заметит и похвалит сам Максим Горький. Горький скажет: «Вот бы перевести ее на великорусский язык!»
«Извечная песня» не была песней о любви, обещанной дольносновской паненке. Это вновь была песня о мужике — о вековечном горе селянском, человеческом, о горе самого Яся Луцевича, его матери, его отца, безвременно сошедшего в могилу.
…Коров закопали там, где они пали, содрав только шкуры для кожевников. Казалось бы, закопали — и дело с концом. Не век же убиваться. Только где там… Легко ли было той же матери войти в пустой хлев? А какими глухими казались ей теперь вечера без звонких ударов упругих струй молока о белый подойник! Ненужными, нелепыми безделушками уже который день сушились на штакетинах черные кринки. «Вешки скорби», — с горькой иронией думал о них Ясь.
Видеть же, как переживает мать, и вовсе невыносимо. «И вот вечно, вечно так: не одно, так другое», — растерянно сокрушалась она, разводя руками.
«Вечно, вечно так», — эхом отдавалось в сердце Яся. И как покончить с этим вечным, извечным? Как перервать пуповину у мачехи-недоли, не отпускающей от себя ни матери, ни его, Яся? Она и отца не отпускала, а отпустила — так уж навсегда, в небытие…
А может, само горе производит человека на свет? И мыкает он потом его весь век, не размыкает?.. Нет, с этим Ясь согласиться не мог. Не горем и не на горе рождается человек. Человек рождается для счастья… Для счастья, как птица для полета! И рождает его всесильная жизнь. Вот Купала и даст первое слово ее Величеству Жизни пусть говорит о человеке вообще:
Всех сильных он будет сильней,
Всех мудрых он будет мудрей…
Так будет он долгие годы
Царем, властелином природы.
И царь этот будет весь век
Названье носить — человек[20].
Но поэт Купала не станет описывать жизнь человека вообще. Разве он осмелится утверждать, что знает, что такое человек вообще. Он знает, кто такой мужик, какова его судьбина от колыбели до гроба, и будет изображать то, что знает…
Общий план новой, совсем неожиданной для Яся поэмы сложился сразу. Она будет состоять из ряда картин: первою станет рождение Мужика в липовом корыте, последнею — смерть Мужика, его похороны. «Вы, пан Левицкий, — не мог забыть Ясь Луцевич рецензии в «Минском эхе», — говорите, что «жизнь белоруса слишком монотонна»? Зря это вы, Антон Иванович. Ничуть она не монотонна — ни жизнь вообще, ни жизнь мужика-белоруса. Потому я и выпишу свадьбу Мужика как самый высший момент его бытия: