Н. Врангель - Воспоминания. От крепостного права до большевиков
— Я, я тебя… — и вышел.
Первое, о чем я подумал, придя в себя от удара, было: «Падаю». Я напряг все свои силы и, широко расставив ноги, как пьяница, стараясь не шататься и не упасть и думая только об этом, пошел инстинктивно в детскую. «Слава Богу, дошел», — подумал я. Я посмотрел вокруг себя, но комната казалась мне незнакомой, постоял, постоял и камнем опустился на сундук. Долго ли я там сидел — не знаю. Потом я очнулся, спокойно подошел к полке, где лежали мои тетради, спокойно взял одну, нашел полуисписанную страницу, хотел оторвать чистую бумагу, но она разорвалась. Я перелистал другую тетрадь, наконец нашел, осторожно, не торопясь, оторвал чистый лист и, положив на подоконник, так как стола не было, написал, как можно тщательнее, стараясь выводить каждую букву наверху покрупнее: «Только для милой няни и любимой дорогой Зайке, но не мучителям слабых», а внизу помельче: «Я вас люблю». Перечитал, поправил букву «ю», булавкой прикрепил письмо к подушке постели, смятую подушку поправил и выбросился из окна.
«Сейчас!» — мелькнуло, как сон.
Что было потом, не знаю.
Возвращение в жизнь
В детской был полумрак. За зеленым абажуром горела свеча. Зайка, сидя на стуле, держала мою руку и спала, прислонившись к моей кровати. Я нежно погладил ее по волосам.
— Что, родименький, головка не болит? — спросила няня. Я слабо улыбнулся и опять погладил сестру.
— Пусть спит. Не буди! Сколько ночей так сидит бедняжка.
Я снова впал в забытье.
Когда я опять пришел в себя, Зайка, держа стакан у моих губ, плакала.
— Это она, бедная, от радости, — сказала няня. — Попей, родимый. Ну теперь, даст Бог, поправишься.
Я снова забылся.
Много дней я находился как в тумане, но, когда приходил в себя, ясно видел и слышал, что происходит, и потом снова забывался. Старый милый доктор Берг щупал мне пульс, незнакомый, как цыган смуглый, фельдшер ставил мне пиявки, няня меняла компресс со льдом. На цыпочках входили сестры и Калина. Зайка всегда была в комнате. Зашла Ехида со смиренным видом, молитвенно сложив костлявые руки, подошла к постели и хотела меня перекрестить.
— Няня, прогони! — с усилием прошептал я.
— Идите, идите, — с испугом сказала няня. — Доктор запретил волновать. Да уходите же скорее!
Тетка сердито оглянула ее, пожала плечами и, осенив меня крестным знамением, величественно удалилась.
— Тоже шляется, параличная, — проворчала няня.
Я засмеялся, в первый раз. Зайка запрыгала и захлопала в ладоши.
— Няня! Няня! Он уже смеется! Уже смеется!
Немного позже отворилась дверь, и на цыпочках вошел отец.
Мне не хотелось видеть его, и я закрыл глаза.
— Говорят, опять бредит? — шепотом спросил он няню.
— Заснул. Тише, разбудите!
— Какая конура! — сказал отец. — Нужно его перенести в другую комнату.
— Теперь нельзя. Ничего, более десяти лет тут прожили.
— Так вели хоть вынести эти сундуки. Тут повернуться негде.
— Разбудите, — сказала няня.
Отец вздохнул и на цыпочках вышел. В детской, видно, он никогда прежде не бывал.
Помаленьку я стал поправляться, но переехать в другую комнату не пожелал. Вынесли сундуки, принесли удобное кресло и стол. И стало совсем хорошо; отец больше ко мне не заходил. Это я устроил через няню. Доктор заявил, что положение мое еще опасное и что ни в чем мне перечить не следует. Зайку на время освободили от уроков, и она проводила со мной все дни. Потом мы втроем начали ездить кататься в коляске, но только рысцой. Скорую езду доктор запретил. На козлах, вместо выездного Матвея, сидел Калина; он теперь был временно откомандирован ко мне, как самый надежный из всех лакеев. Это тоже устроила няня. Вообще, с тех пор, как я был болен, она одна распоряжалась моей судьбой. «Я одна ответственна перед покойницей, и я одна знаю, что ему нужно».
Уже гораздо позже Калина рассказал мне, что он видел мое падение; он как раз был на заднем дворе. Я упал сперва на железную крышу входа в подвал и оттуда был подброшен, как мячик, на мостовую. «Я вас и подобрал и с кучером снес наверх. Еле-еле дотащили, так ноги у нас от испуга тряслись. А что наверху с господами было!»
Ехида ездила по городу и рассказывала обо мне всем, кого встречала. Узнававшие нас во время наших прогулок знакомые смотрели на меня с ужасом. Некоторые из них даже крестились, а Транзе строго погрозил мне пальцем.
Значительная перемена
Однажды Зайка по секрету мне сообщила, что на днях наш старший брат Саша будет объявлен женихом 44* и что один из братьев невесты учится в Швейцарии, ходит там в школу, а живет у некого пастора. Очень доброго, хорошего и справедливого. И Зайка покраснела. И я понял, что теперь она скажет то, что ей велено, а не свое.
— А тебе бы не хотелось поехать тоже туда? Или хочешь учиться дома?
— Дома? С ними? Лучше умереть! — почти крикнул я.
— Так поезжай туда.
— Без тебя, Зайка?
— Мне нельзя, — грустно сказала она. — Мне нужно тут быть. Наташина скоро будет свадьба, и она уедет. Вера тоже когда-нибудь выйдет замуж. Кто же с бедным отцом останется? Ах, это ужасно! — и она закрыла лицо руками. — Я даже не знаю, люблю ли я отца.
— А я знаю! — опять вскричал я.
— Нет, нет! Не говори! Не говори! Это грех, он нам отец…
Я замолчал.
— Нет, он хороший, — сказала Зайка. — Иначе наша мама не полюбила бы его.
Я решил уехать в Швейцарию.
«Прощай!»
Со дня прихода отца в детскую во время моей болезни я его не видел; он несколько раз хотел зайти, но я под разными предлогами от этого уклонялся. Потом, когда я поправился, он по делам уехал в Казань.
Накануне моего отъезда в Швейцарию он вернулся, и мы нечаянно встретились на лестнице. Я спускался один в комнату Саши, он поднимался; за несколько ступеней от меня он остановился. Стал и я. Мы стояли почти на одном уровне, лицом к лицу, пытливо оглядывая друг друга.
— Ты уже собрался? — спросил он. Голос его звучал мягко и грустно.
— Собрался.
— Ты ничего не имеешь мне сказать?
— Ничего.
Черты его лица как будто дрогнули, и мне ужасно стало его жалко, и в моей груди болезненно заныло… Я готов был броситься ему на шею, все забыть, все простить, даже полюбить, но мне вспомнилось все жестокое, несправедливое, причиненное не мне одному. Нет! Я забыть и простить не могу! И я холодно посмотрел ему в глаза.
Мгновенье-вечность мы простояли так. И мы оба поняли, поняли, что между сыном и отцом, между сильным и слабым, старым и новым происходит что-то решающее, жестокое. И слабый победил. Сильный понуро опустил голову.