Н. Врангель - Воспоминания. От крепостного права до большевиков
Миша играл и играл, и мои мысли уже были о другом. Я вспомнил, как проходила жизнь на даче, и мне вдруг стало сладко и жутко. И чем шире возникали и разбегались звуки, тем дальше отступала печаль и тем яснее становилось вокруг меня. Темное небо было уже голубым, и ярко светило солнце. Как хорошо мне было! Как я любил Мишу! Музыка прекратилась. Я продолжал лежать не шевелясь. По моим щекам текли слезы нежности. Дверь открылась, и на пороге появился Миша. Я бросился к нему, обнял его и заплакал. Через день он уехал на Кавказ.
Я узнал от Калины, что перед отъездом он говорил с отцом и просил его разрешить мне опять ездить в манеже, отец был категорически против.
Один
Миша уехал, Зайку я видел все реже и реже. Жизнь моя текла по заведенной колее: утром борьба за место для занятий, борьба, которая всегда кончалась поражением, укоры учителя, тычки и шипение Ехиды, дежурство у жениха и невесты и, самое ужасное, — обед. Я сидел за столом, как приговоренный к смерти, каждую минуту ждал жалобы на меня отцу, трясся от ожидания его гнева; я боялся взглянуть на Зайку, которая сидела с опущенными глазами, тоже боясь взглянуть в мою сторону, опасаясь заплакать. Отец в последнее время был в нехорошем расположении духа, и весь дом ходил в трепете и страхе. Люди боялись входить к нему в кабинет, когда он кого-нибудь звал, и выходили оттуда растерянные. Во время одного из обедов отец ударил Калину, а нашего казачка высекли. И что-то непонятное случилось с Ильей, любимым кучером отца. Меня расстраивал шепот всех в доме, я ненавидел отца, обвиняя его в несправедливости и жестокости. Вечное ожидание тяжелых сцен с людьми, трепет за самого себя, все это повлияло на мое здоровье: все чаще и чаше болела голова. Но странное дело — я научился владеть собою, как-то одеревенел. Чем больше Ехида выходила из себя, тем более я становился холоден и сдержан. Я чувствовал какое-то удовлетворение отвечать ей не дерзостью, а изысканно вежливо, зная, что это ее доводит до бешенства.
Отец и сын
Однажды мне ночью не спалось. День для меня был особенно скверный: с Ехидой вышла тяжелая стычка, с отцом, вследствие ее жалобы, еще более тяжелая. Я сидел на своей постели, плача и негодуя, возмущенный незаслуженной обидой. Было уже поздно. Дома никого не было. Отец уехал на бал с моими старшими сестрами; Зайка и гувернантка спали. В коридоре послышались шаги, несли что-то тяжелое. Я приотворил дверь и выглянул, — несли Соню, а за ней что-то завернутое в платок. Эта Соня, которую в доме все любили за ее красоту и тихий и милый нрав, была одна из горничных сестер и жила в комнате между их спальней и уборной отца. Заболела, бедная, подумал я, и снова лег.
Я надеялся утром узнать от Калины, в чем дело, не тиф ли (он в то время сильно свирепствовал). Но Калина, против обыкновения, ко мне не пришел.
— Где Калина? — спросил я у одного из лакеев.
— По делу ушел.
— Куда?
— Все, барин, будете знать, скоро состаритесь. Вы бы лучше за свои книги взялись, — сказал мне проходящий Максим. — А то опять попадет. — И шепнул: — Папенька сегодня опять не в духе.
Пришла няня.
— Няня, что случилось с Соней?
— Молчи, молчи! — замахала няня руками.
— У нее тиф?
— Ты, Коленька, — шепотом сказала няня, — ради Бога, не болтай об этом. Ну, тиф! Не все ли тебе равно? Мы с тобой не доктора, а другие, смотри, коль узнают… Тебе же опять понапрасну достанется.
Явился Калина. Няня начала шептаться с ним. Когда няня шепталась, было ужасно смешно — зубов у няни не было и шепот ее ничем не отличался от обыкновенной речи. Все было слышно.
— Ну, что? — спросила она.
— Померла дорогою, — вполголоса сказал Калина.
Няня перекрестилась.
— А ребенок?
— Отвез в Воспитательный…
Няня вздохнула.
— На глазах, при взрослых дочерях! — И, сказав мне еще раз, чтобы я молчал, ушла.
— Что случилось, Калина?
Калина, по своему обыкновению, когда отвечать не хотел, начал балагурить.
— Не дури, я видел, как Соню несли.
— Ради Бога, молчите! — серьезно сказал Калина. — Ну померла, а только вы никому ни слова, что видели и знаете, а то и вам и мне беда. Слышите. Боже вас сохрани! И вида не подавайте!
— Что это такое? Неужели?
Весь день я ходил как шалый, ко всем присматривался. Но жизнь кругом шла обыденным порядком. На следующий день во время дежурства в гостиную вошел отец; за ним один из лакеев нес целый ворох покупок. Отец был весел и оживлен, он любил делать покупки и особенно — их показывать…
— Ты опять баклуши бьешь, а не занимаешься? — обратился он ко мне.
— Он тут по приказанию Веры, — сказала сестра.
— А! Ну принеси ножницы.
Я побежал в комнату сестры, но долго ножниц найти не мог. Когда я вернулся, отец был недоволен, что ему пришлось ждать.
— Чего ты копаешься? И этого не можешь сделать, дурак!
Я затрясся от негодования. Чем я виноват? Вчерашнее я забыть не мог и отца ненавидел.
Дальше отец сам начинает развязывать покупки.
— Все это для тебя, — говорит он сестре, — все выписано из Лондона и Парижа. Смотри! — И он показывает одну вещь за другой. Вещи действительно были восхитительные.
Сестра была в восторге, целовала отцу руки. Жених похваливал. Отец был доволен и сам веселился от души. Я никогда его таким веселым не видел. «Как он может быть таким после того, что случилось?», — подумал я, и волна негодования все сильнее и сильнее подымалась во мне.
Кто-то положил руку на мое плечо. Я вздрогнул. Это был отец.
— И ты засмотрелся? А что, хороши? И тебе нравятся?
— Нет!
Отец было вспыхнул, но удержался. Он с удивлением оглянул меня, презрительно усмехнулся и снова подошел к сестре.
— Налюбовалась?
Сестра опять поцеловала его руку.
— Устроили мы тут с тобою беспорядок. Нужно все это убрать! Ты! — он обратился ко мне. — Позови горничную, пусть все это унесет.
Я хотел уже бежать, но вдруг остановился. Бледное, не похожее на ее обычное, лицо Сони и то ужасное, покрытое платком, мелькнуло передо мною.
— Ну, чего стал? Живо, зови горничную.
Но я подошел к отцу, посмотрел прямо ему в глаза и спросил как можно спокойнее, хотя я весь дрожал:
— Какую горничную? Соню? Она вчера родила ребенка и умерла.
Отец отступил назад, побледнел, стал багровым и со всего размаха ударил меня по лицу.
— Я, я тебя… — и вышел.
Первое, о чем я подумал, придя в себя от удара, было: «Падаю». Я напряг все свои силы и, широко расставив ноги, как пьяница, стараясь не шататься и не упасть и думая только об этом, пошел инстинктивно в детскую. «Слава Богу, дошел», — подумал я. Я посмотрел вокруг себя, но комната казалась мне незнакомой, постоял, постоял и камнем опустился на сундук. Долго ли я там сидел — не знаю. Потом я очнулся, спокойно подошел к полке, где лежали мои тетради, спокойно взял одну, нашел полуисписанную страницу, хотел оторвать чистую бумагу, но она разорвалась. Я перелистал другую тетрадь, наконец нашел, осторожно, не торопясь, оторвал чистый лист и, положив на подоконник, так как стола не было, написал, как можно тщательнее, стараясь выводить каждую букву наверху покрупнее: «Только для милой няни и любимой дорогой Зайке, но не мучителям слабых», а внизу помельче: «Я вас люблю». Перечитал, поправил букву «ю», булавкой прикрепил письмо к подушке постели, смятую подушку поправил и выбросился из окна.